Выбрать главу

— Навсегда, — твердо ответил он.

— Я тоже так думаю, — согласился Травушкин. — А некоторые болтают, что можно опять вернуться к единоличной жизни… Мысленное ли дело! Привыкли уже люди.

Ершов знал, что весной на севе Травушкин что-то натворил, пищу, говорят, пересаливал не то по злобе, не то чтобы повариху Лушу заменили. Одно время хотел даже частушки сочинить на эту тему, но Свиридов сказал: не надо, райком партии, дескать, советует не раздувать этого случая. Но он тогда верил, что Травушкин мог назло колхозникам сделать что-либо и похлеще пересолов. А вот теперь, слушая старика, вдруг подумал: не напрасно ли на него наговаривали, потому что он когда-то был богатым? Не похоже, что Аникей Панфилович зловредный человек. И об отце правильно говорит, жалеет его, и насчет колхозов. Это же верно, привыкли люди. А если бы Травушкин злился за то, что его когда-то раскулачили и чуть не выслали, он разве стал бы так говорить? И в душе Ершова шевельнулось что-то вроде сочувствия. Что ни говори, а к Травушкину многие односельчане относились до сих пор не совсем справедливо, с недоверием. И он, Ершов, вел себя как и все, и даже хуже: писал на старика едкие частушки и для девчат, и для стенгазеты. Получалось похоже на травлю человека. Но Петр Филиппович! Не напрасно же он ненавидит Травушкина.

— Верно, привыкли, — подтвердил Ершов. — Да и что может быть лучше колхозного строя? Ведь жить стало легче, чем раньше жили… Тракторы, машины… Пашем-то теперь не на сивке-бурке и не сохой Андреевной…

— Это что и говорить, — кивнул Травушкин, беспокойно замигав глазами.

Некоторое время шли молча. Потом Травушкин сказал:

— А насчет Галки Половневой правильно ты тогда говорил: помирились они с Илюшкой-то. Ну дело тут не в этом… усматриваю я, что Галя-то, может, и не прочь за Андрюху мово, кабы не Петро Филиппыч. Злобится он досе на меня, а чего? На твоих же глазах… ты уж сколь живешь как взрослый самостоятельный человек. Когда и что я ему плохое не то сделал, а пожелал даже? Ну, в старину — там всяко бывало. Так об этом же теперя позабыть пора. Правильно, Алексей Васильич?

— Смотря что, — уклончиво ответил Ершов. — Есть такие вещи — никак невозможно забыть, даже если бы и захотел.

— Это верно ты говоришь, — поспешил согласиться Травушкин. — Не все можно забыть. Но я же и в те поры больше добра желал. Пришел он с войны-то гол как сокол, одна хатенка и ни щенка, ни куренка. Взял его в работники… всю семью хлебом снабжал, картохой. Вроде как за свово почел. И опять же и сам рядом с ним работал… все тогда трудились… и я пахал, косил, не как другие: наймут и только указывают, что робить, а сами пальцем не шевельнут. Или взять ту же кузню. Она же все село обрабатывала… И жалованье платил по совести. Одно сказать: горяч я был смолоду… иной раз и прикрикнешь… не без того… Дак нельзя же век злобиться за это… А Галя что же! Дай бог счастья, как говорится, — вроде бы с грустью заключил старик.

На углу они распрощались. Травушкин свернул налево, а Ершов пошел вниз, к реке.

4

Оба берега заполнены людьми в купальных костюмах, в трусиках. Кто стоял, кто лежал, подставляя солнцу либо спину, либо грудь; река кишела купающимися.

«Полежу-ка и я, позагораю!» — решил Ершов и, выбрав свободное место на примятой траве, стал раздеваться. Лежавшие и сидевшие вокруг не обращали на него внимания. А он, раздеваясь, с любопытством окидывал взглядом пляжи обоих берегов. От разноцветья трусиков, костюмов пестрило в глазах.

Он был здесь впервые, и никогда еще не доводилось ему видеть так много полунагих людей. Тут были и крепкие загорелые парни, и девушки, и средних лет мужчины и женщины, и пожилые — либо полные чересчур, либо худощавые. Среди темных от загара светлели белые, цвета капустного листа, были и слабо загорелые, и совсем черные, словно облитые нефтью.

А туча стояла пока в стороне и не торопилась закрывать солнце, будто в угоду людям, и оно грело еще сильней.

Ершов про себя поблагодарил Жихарева, который заставил его купить трусы, уверяя, что летом в городе никто не ходит в кальсонах. Без трусов на пляже нельзя. И все же ему стало как-то неловко и стыдно, когда он разделся и увидел свои бледные ноги и руки, тоже белые до кистей. В Даниловке ему некогда было загорать. Раздевшись, он лег вниз животом, подставив спину солнечному теплу. Было очень хорошо, приятно. Невольно подумалось: «Чем проводить целые часы в прокуренном и пропахшем вином «Маяке», разве не лучше было бы приходить сюда? Погрелись бы, поговорили… и домой, а там — за работу!»