Выбрать главу

— И опять неверно говоришь: не козявки! Мы тоже люди!

— Оставим классиков в покое, — примирительно и потихоньку проговорил Жихарев, почуяв, что в пьяном виде Ершов может оказаться куда строптивей и боевей, нежели в трезвом. — Мы о чем говорили? О том, что будем гулять! Вот и вся наша философия на сегодняшний день. — Некоторое время он молча и старательно ел индейку, яростно грызя кость, которую держал обеими руками, засучив немного рукава. Разделавшись с индейкой, добродушно сказал: — Ты не думай обо мне плохо, Алеша! Не будь моралистом, вроде нашего редактора, который кичится тем, что совсем непьющий. — Жихарев, приподняв указательный палец, вполголоса предупредил: — Впрочем, хорошо думать обо мне тоже остерегись! Откровенно предупреждаю. Фрукт я сложный. Добро и зло замешено во мне в самых несуразных пропорциях. Вообще, если бы ты знал, что перед тобой за гусь, возможно, и спасать не стал! Впрочем, нет! Стал бы! Ты мужественный, цельный! Не задумываясь кинуться спасать неизвестного типа, рискуя своей жизнью… Алеша! Я искренне восхищен! И по гроб обязан…

Почти за всеми столами сидели отъезжающие и провожающие. Слышались тосты, звон рюмок и бокалов, звучное хлопанье пробок шампанского, горячие речи, споры. Между столами сновали официанты в черных пиджаках и белых манишках с черными бабочками галстуков и официантки в белых передниках и в белых беретах.

В зале стоял несмолкаемый гул человеческих голосов. И все — и люди, и этот глухой шум, и обстановка ресторана — было непривычно для Ершова, чуждо, и ему казалось, что он находится в каком-то нехорошем месте, которое нормальным людям простого труда лучше не посещать.

За окнами прогрохотал поезд, содрогая здание вокзала, и остановился, лязгнув буферами. По платформе забегали люди; через открытую большую форточку в ресторан врывался разноголосый шум, и в этом шуме истошно и одиноко вопил звонок автотележки, видимо с трудом пробивающей себе дорогу сквозь людскую гущу.

Жихарев рассеянно посмотрел в окно, провел рукой по своим взмокшим от пота волосам, вытер лицо салфеткой, лежавшей на столе, потом протянул руку к графину.

— Может, довольно? — Ершов, начинавший ощущать колебание и неустойчивость пола и стула, на котором сидел, сумрачно посмотрел на приятеля, крепко сжал его руку.

— Что за счеты! Пей, Алеша! Однова живем! Как это в панферовских «Брусках»? Читал? — говорил Жихарев, с трудом высвобождая руку из железных пальцев друга.

— Читал, конечно.

— И черт тебя знает, чего ты только не читал! Поразительный человек! Но почему ты все молчишь?

— А что говорить? Все переговорено. Во многом глаголании несть спасения. Так считает даже наш даниловский мудрец Глеб Иваныч Бубнов. Пора нам с тобой удочки сматывать. В Даниловке все уже спят, а мы прохлаждаемся.

Несмотря на то что Ершов все время воздерживался, не всегда пил из опасения сильно запьянеть от незнакомого вина, ему становилось не по себе, язык делался каляным, неподатливым, тянуло на свежий воздух.

Жихарев с сожалением вздохнул, посмотрел на свои наручные часы.

— Да, поздновато! Можно кончать. Ладно, в другой раз… и тогда откроюсь тебе весь… до самого последнего атома. И ты узнаешь, что я за творение. Впрочем, вряд ли… Придется с этим повременить… Весь открыться смогу, наверно, не раньше, чем войду в большую литературу. Тогда мне будет ничего не страшно! Итак, на сей раз хватит! Варенька! Сколько с нас? — весело, но негромко спросил он.

Девушка подошла, вынула бумажку, стала подсчитывать. Ершов положил на стол тридцатку. Жихарев, скомкав, сунул деньги ему в верхний карман пиджака.

— Могу ли я дозволить, чтобы ты платил? Ты, который спас мою презренную жизнь от утопления? Варюша, знаешь, я чуть не того… Вот мой спаситель! Не он — быть бы тебе сиротой! Утонул бы я в какой-то паршивой заводи. Хорош конец для поэта! «И в распухнувшее тело раки черные впились!» — Жихарев встал. — Вперед, Алеша! Вальпургиева ночь только начинается! — Он подал девушке свернутую зеленоватую бумажку. — Без сдачи.

— Куда — вперед? — положив локти на стол, приглушенно, с каким-то странным придыханием спросил Ершов. Теперь он окончательно убедился, что с каждой минутой все сильней пьянеет. Уже стены ресторана странно дрожали, как полевая даль в жаркий день, словно он видел их из окна быстро мчавшегося поезда, и лица людей за столами маячили, расплывались, как в голубом тумане. — Никуда я не пойду и никуда не поеду, — вдруг решительно отрезал он. — И насчет моих стихов — все ерунда! Ты напрасно расточал мне похвалы! Меня этим не проведешь, нет! Дождусь утра — и домой!