Выбрать главу

Стихи никогда не давались ему легко, исключая моментов какого-то радужного озарения, когда целые страницы исписанной бумаги то и знай белыми птицами отлетали из-под руки. Но подобное озарение не так часто посещало его. Обычно же слова и фразы осаждали голову в хаотическом беспорядке. И все просились на бумагу, и все казались хорошими, и он не знал, что с ними делать. Но стоило их написать такими, какими они складывались, как появлялись иные, как будто лучшие и более точные, более правильные. Он перечеркивал строку, надписывал новые слова. И так повторялось много раз. Потом, уже не спеша, переписывал он сочиненное в клеенчатую тетрадь, выводя буквы возможно разборчивей, чтобы любой мог читать свободно, хотя до самого последнего времени тетради его имели всего лишь двух постоянных читательниц: Галю Половневу и жену Наташу. Гале Половневой он давал читать потому, что она хорошо чувствовала стихи и разбиралась в них, Наташе — как самому близкому человеку. Галя нередко подмечала какие-либо промахи или ошибки, но в общем стихи Ершова нравились ей, она восторженно хвалила их, дивилась его умению и с некоторых пор, сама того не подозревая, стала чуть ли не главным авторитетом для него.

Наташа не была большой поклонницей стихотворного таланта мужа, да и в стихах не очень разбиралась. В ней Ершов видел простую читательницу из той массы, из которой главным образом состояло село и ради которой он, собственно, писал. Все сочиненное за ночь Ершов всегда первой давал прочитывать Наташе. И может быть, для нее и старался писать как можно ясней и разборчивей.

Не все стихи доходили до Наташи, но некоторые она сдержанно хвалила.

— Я не очень смыслю, Алеша, но мне кажется — это хорошо!

В таких случаях Ершов бурно радовался и, схватив жену в охапку, носил по избе, как ребенка, приговаривая:

— Спасибо! Я рад, когда стихи мои тебе по душе!

И мягко, нежно целовал ее в закрытые глаза, в лоб.

— Но какой от них толк, Алеша? — грустно спрашивала Наташа, не открывая глаз. — Зачем по ночам сидеть, зачем изводить себя?

Она ревновала мужа к стихам, не понимала, как можно проторчать всю ночь над бумагой, сочиняя стихи, которые редакция не печатает и которые никому не известны и никому не нужны.

— Погоди, будет толк! — бодро возражал Ершов.

— Из газеты опять вернули, — подавленным тоном напомнила Наташа, не скрывая огорчения.

— Вернули, — со вздохом хмуро подтверждал Ершов.

Наташа советовала:

— В Москву бы попробовал послать.

— Что ты! — почти испуганно восклицал он. — Как можно! До Москвы я и подавно не дорос!

— Такой большой? Куда же тебе еще расти? — шутила Наташа, плотней припадая к обширной груди мужа, в которой ровно и гулко стучало его большое, сильное сердце. Она была довольна, что муж приласкал ее.

И вот наконец стихи Ершова напечатаны. Вся Даниловка теперь знает, что он «талантливый, многообещающий поэт». Так написано в предисловии к его стихам. И Наташа теперь уже не осмелится сказать ему, что он зря тратит время и силы.

И снова Ершов сидит за своим столом в привычной позе, и снова пишет, и длинный чуб светлых волос, свесившись надо лбом, дрожит и покачивается, словно повеваемый ветерком, а с правой стороны на стене перегородки — огромная черная тень. Она все время в движении и похожа на медведя, который силится встать с четверенек на задние ноги, но не может, будто ему кто-то или что-то мешает.

Уже два часа ночи. Тьма за окнами начинает редеть. Петухи горланят все веселей. В открытое окно доносится гулкий шум поезда. До линии железной дороги километра четыре с лишним, а кажется, что поезд проходит совсем рядом, за околицей Даниловки. Протяжный гудок: поезд перед семафором. Ершов поднялся с табуретки, присел на лавку, высунулся в окно. Эхо гудка перекатывалось по полям и оврагам и замирало в Князевом лесу. А на деревне еще тихо, все спят.