Пашка не выдержал и вдруг всплакнул, отвернувшись к окну. Пашкины слезы тронули старого доктора.
— Хорошо, — кивнул он седой головой, — я вам помогу. Я постараюсь убедить Диму. А пока прощайте. Приносите завтра письма, а там видно будет…
Мы поблагодарили доктора и вышли из госпиталя. Мы сразу же стали писать письма Димке. Не сговариваясь, все написали ему, что он нам теперь еще дороже, чем был, и требовали встречи.
Каждый из нас притащил из дома, что смог — лепешки, сахар, молоко, а Стелла принесла цветы. В этот же вечер мы отнесли все это в госпиталь.
Утром снова отправились к Диме. День был на редкость теплый и мы весело шагали по залитым весенним солнцем улицам, переполненные любовью к товарищу.
— Пожалуйте в палату, — сказала нам санитарка Марья Антоновна. — Доктор там, и приказал вас провести.
— Всех? — тревожно спросила Стелла.
— Всех, — улыбнулась санитарка.
— Ну, как он, нянечка? — волнуясь расспрашивали мы Марью Антоновну, пока она раздавала нам халаты. — Как он слушал наши письма? Что сказал?
— Смирился, — растроганно ответила Марья Антоновна а концами косынки вытерла глаза. — Сначала — ни по чем, а потом смирился… Слова ваши, видать, до нутра его дошли, просветлел весь… Прихожу я потом к нему, а он зеркало просит: «Нянечка, — говорит, — поднеси ты мне зеркало к лицу, хочу я посмотреть на себя…» А я ему и говорю: «К чему тебе, голубчик, на себя смотреть…» «Да ведь страшен я очень, нянечка, испугаются они, не узнают, как ты думаешь, нянечка?» — А я ему говорю: «Сердце, сердце узнает, с лица-то не чай пить, товарищ ты им…» И ведь что вы думаете, после записок ваших согласился сказать матери, скрывался ведь он от матери-то. А тут велел допустить… Пошли за ней…
— Неужели пошли! — с сожалением воскликнула Стелла, — Лучше бы мне пойти, подготовить ее…
Дима лежал в палате один. Около него сидел доктор.
Впереди шел Пашка. За ним гурьбой все мы. Позади всех — Стелла.
Мы подошли к белой постели. Крик горечи и ужаса чуть было не вырвался из наших уст. Мы не узнали Диму. Нет, не могу я передать наше состояние. Все мое существо сковала страшная тоска, чувство жалости и, вместе с тем, в сердце с небывалой силой заклокотала злоба к гитлеровцам, которые так изувечили, так изуродовали нашего Диму.
На секунду бросилось в глаза растерянное лицо Пашки. Потом я услышал сзади шорох, обернулся и увидел бледную Стеллу, услышал ее шопот: «Это ужасно! Это не он. Я не могу. Мне страшно». Она закрыла лицо руками и выскользнула из палаты. Хорошо, что Димка еще не успел ее заметить.
Первый взял себя в руки Пашка. Он воскликнул: «Здорово, чиж!» — называя Диму старым школьным прозвищем и, стараясь, чтобы голос звучал как можно бодрей. Но Пашкин голос был какой-то деланный, слишком веселый, а это знакомое нам слово «чиж» ужалило нас всех, как оса. Мы притихли. Все хорошие и благородные слова, которые так легко говорились в письмах, куда-то исчезли. Мы, словно, онемели. Это и нас, и его, как видно, мучило.
«Как же он будет жить?.. Как же мы будем с ним разговаривать, приходить к нему…» — пронеслось в мыслях. Никто из нас не знал, что сказать. Мы растерялись, прятались за спины друг друга.
И в это время, расталкивая нас, кто-то быстрыми легкими шагами прошел, нет, не прошел, а пробежал от двери к постели. И мы увидели маленькую, худощавую, черноволосую женщину…
— Димушка! Сынок мой родной… Жив… Сыночек! — услышали мы голос, полный счастья.
Мать опустилась на колени у изголовья Димы, ласкала его изувеченное лицо, гладила волосы, целовала глаза, приговаривая:
— Жив, жив… Димушка мой, мальчик мой…
Ни одним словом, ни одним движением не выдала она своей материнской боли. Лицо ее было озарено лучистым светом и даже в палате сразу как-то стало тепло.
Она не замечала ни нас, ни доктора, ни Марьи Антоновны. Счастливо и нежно шептала:
— А у нас комната теперь новая, светлая, воздуха много, тебе понравится… Радио проведем. Цветы поставим на окошко… Товарищи к тебе приходить будут… Пирожок я вам в воскресенье испеку с грибами и рисом…
И все гладила и гладила, маленькими, исколотыми иглой ладонями, голову Димы.
— Мама, — смущенно и радостно шептал Димка, — мама… Ну, что ты меня… как маленького… Мамка, ну брось… Тут люди…
Мы не могли отвести глаз от этих двух голов, лежащих рядом на подушке — от светлой, пересеченной шрамами, головы Димы и от темноволосой головы его матери. Каждый из нас вдруг вспомнил свою мать, свою хлопотливую, усталую, порой ворчливую мать — ту, которую мы так часто огорчаем, о которой порой так мало заботимся, ту, которая нас выносила, выходила и с колыбели согревала своей бескорыстной лаской.