Все — решение принято.
Беру ножницы с крючка над мойкой и иду в комнату, где стоит плюшевый диван с тремя подушками. Ножницами протыкаю темно-синюю обивку в одной из спинных подушек. Быстро и решительно вырезаю в ткани квадрат размером двадцать сантиметров на двадцать. Из дыры выскакивает пружина. На диван — снежными хлопьями — сыплется набивка. Над плюшевыми краями дыры унылыми прядями повисает конский волос.
Снимаю с комодной полки шкатулку, где храню украшения. Это китайская лаковая коробка, по черному фону крышки вьются красные бумажные змеи.
Когда-то — в годы войны — Блумберг купил ее у моряка, с которым повстречался у Мореходской гостиницы на площади Древесного рынка. А после он затащил матроса к нам в дом, дабы угостить его ужином. Такой уж человек был мой Блумберг. Встретит бедолагу — так уж не преминет протянуть ему руку помощи.
Высыпаю содержимое шкатулки на кружевную салфетку. Сверху лежит брошь из узорчатой меди со стеклянным камушком, обрамленным дубовыми листьями. Подарок моей Ингрид.
В ту пору дочь служила рассыльной в бакалейной лавке у Эстерстрема. Как-то раз, возвращаясь со службы, она зашла в магазин и купила мне эту брошь на всю сумму своего первого заработка.
Беру в руки этот кусочек металла, с крошечным стеклышком. Кладу его на ладонь, словно хочу узнать его вес.
А в памяти встает лицо дочери и гордая радость на нем в миг, когда она вручила мне свой подарок. Итог целой недели труда, долгих поездок на велосипеде с тяжелой поклажей из груды свертков к тому же воплощен в знаке пробы. Недельный заработок, сорок крон, и любовь четырнадцатилетней девочки к матери…
Брошка, наверно, безвкусная?
Но все равно я любила ее истинно материнской любовью и носила с истинно материнской гордостью. Всегда — на груди слева. Прямо над материнским сердцем.
Однако…
Время гнет человека к земле, разлучает близких, зачеркивает былое.
Да, что было, то прошло. Истины всякий раз обретают новый смысл. Прежде я была матерью моих детей, а нынче я стала для них обузой. Мои дети уже не мои дети. Они — родители своих детей.
Я просто орудие, передавшее жизнь от одного поколения к другому. Передаточный механизм. Когда работа сделана, орудие выбрасывают на свалку.
Так было всегда.
Мы вступаем в круговорот жизни и смерти. Хотим мы того или нет — не играет никакой роли. Мы над этим не властны.
Может, весь смысл жизни в этом круговороте?
До нас на этой земле жили динозавры. Они владели ею и всеми земными благами много дольше, чем люди. А после нас здесь будут жить насекомые. Смерть рождает смену поколений. Она дарует свободу. Свободу — росткам новой жизни. Стало быть, смерть — не просто точка. Это итог.
Наверное, умереть не так уж и трудно. Все равно что выключить телевизор, оборвав передачу какой-нибудь американской муры. Смерть тягостна лишь для тех, кто остается жить и вынужден досмотреть представление до конца.
Можно ли завидовать мертвецам?
Так размышляла я, а руки мои между тем устилали шкатулку нарядным плюшем. Мысли мои укрепили меня в моем безбожном решении.
Беру с кухонного столика мертвую птаху и целую поникшую головку. Перышки щекочут губы. Дружок мой возлюбленный… от него веет слабым запахом пыли и зерен кунжута.
— На гробик твой грех тебе жаловаться. Лежишь себе барин барином, как богатый американец какой-нибудь, — шепчу я, опуская Рамона Наварро в устланную плюшем шкатулку.
Становлюсь на колени, чтобы вытащить старый ящик с инструментами моего Блумберга из темного провала под кухонным диваном. Уложив в сумку молоток и маленькое долото, напяливаю на себя коричневую фетровую шляпу. Надеваю плащ.
И поскольку отныне незачем запирать квартиру, я оставляю входную дверь незапертой.
Прижав к себе одной рукой коричневую сумку, а другой — шкатулку, покидаю свой дом.
Воздух пахнет горячим асфальтом.
В моих расшлепанных тапочках я топаю к стоянке такси у площади Густава-Адольфа, стараясь спрятаться от солнца в тени домов. Волны тепла вьются над тротуаром, от них у голых девиц на обложках порнографических журналов — в витрине табачной лавки — трясутся груди.
На стоянке ожидает машина. Водитель — чернявый. Смекаю сразу: он не рад такой клиентке, как я, — мол, много хлопот и никаких чаевых, хоть перевозить стариков и калек каждый таксист обязан; пенсионерам на то выдается бесплатный талон.
Вот он и не снисходит до того, чтобы вылезти из машины и распахнуть передо мной дверцу.
— На кладбище! — приказываю я, устроившись на заднем сиденье.