И в этой жизни у него хватало времени на все: часами гонять шары в душном полуподвале, воняющем папиросным дымом, пылью и мужским потом, сидеть в орущей толпе на футбольных матчах, ходить на концерты и выставки только потому, что все идут, равно, впрочем, и на то, чтоб жадно, со вкусом писать, интересно и трудно путешествовать, охотиться, ловить рыбу, играть с дочерью и разговаривать с сыном о книгах, встречаться с отличными людьми и славными женщинами, вручать душу великой поэзии, не просто любить литературу и искусство, а иметь там вечных спутников, удивляться заре и закату, звездному небу и неиссякаемости человеческого в человеке. Не стало у него времени лишь на то, чтоб найти Таню по еще живым следам ее дома. Ведь знал же кто-нибудь из тех, кто сломал и снес этот дом, куда девались населявшие его люди. Неужели ему не хотелось увидеть Таню хоть из простого любопытства, ну, хоть из чувства благодарности?
Он догадывался об искусственности таких мыслей. У него не могло быть к Тане простого любопытства, а из благодарности ничего не делается на свете. И сейчас им владела вовсе не благодарность, он вспомнил невесомость ее головы, легкость и крепость долгого тела, нежность дыхания, трогавшего ему щеку, тихий стукоток ее обескровленного сердечка и проблескивающий темноту опущенный глаз. Лучше этого ничего не было в жизни. Ни к чему тут и сравнительная степень, просто ничего не было, кроме этого, а он обронил свою единственную ценность и даже не оглянулся. Чтобы начать искать Таню, нужно такое вот безвыходное чувство, но к этому надо было прийти.
Поиск начался неудачно, он даже не нашел переулка, а еще надо было узнать дом и чтоб в доме том по-прежнему жил Игорек. Укротил ли он своего пугливого и строптивого кентавра? Петров знал, что нельзя искать Таню посредством каких-то смутных, но конечно же существующих административных способов, скажем, с помощью старых домовых книг, верно, сохранившихся в затхлых архивных подвалах. Гибнут высшие ценности человечества: картины, скульптуры, дивные здания, легче всего книги — целыми библиотеками, но архивная бытовая дрянь матерински сохраняется государством при всех катаклизмах. Но пусть он преуспеет и получит из ледяных пальцев подвальной феи нужную справку, куда переселили жильцов дома по Большой Бронной, — дальше будет легче идти по следу, но какую Таню обретет он в конце этого справочного пути? Из канцелярщины сказки не возникают. Он должен найти ее так, как нашел далеким февральским днем, когда она воробьем родилась из морозно синеющего воздуха. Тогда ему было плохо, и она явилась. Сейчас ему снова плохо, пусть по-другому, но это дает надежду, что она откликнется. Горько, что у них так мало времени впереди. Таня тоже старая, ей под пятьдесят, а это уже не бабье лето, а глубокая осень. Боже мой, боже, куда ушло время?..
Теперь он что ни день плутал по кривым, потаенным переулкам на задах консерватории. Ходил, конечно, пешком, из машины призрак не увидишь.
И наконец он выходил свой переулок среди таких схожих между собой, серых, извилистых, сокровенных переулков, переплетающихся возле улицы Герцена. И в этом переулке облюбовал старый желтый дом с мезонином и глубокой подворотней с заворотом на другом конце, делающим ее непроглядной. Но что-то мешало ему подняться по темной узкой лестнице, видимой в распахе единственного парадного. То ли неуверенность в сделанном выборе, то ли отсутствие какого-то ободряющего знака, то ли боязнь ошибки, разочарования?.. Он решил не торопить событий…
И все это время он испытывал странный молодой подъем, прекращавшийся лишь ночью в бессоннице, какой он не знал с госпитальной поры, но тогда он не спал от боли, а сейчас невесть отчего. Он ложился с радостной надеждой на ожидающее его утро, когда можно будет снова начать жить, работать, думать о Тане и о том, что сегодня переулок откроет ему свой простой секрет, ведь даже маленькая зеленая калитка, укрытая в стене, явилась настойчиво и страстно искавшему ее человеку, а тут целый дом, пусть и невеличка по нынешним высотным временам. Его начинала укачивать дремотная зыбь, и вдруг разом чья-то грубая рука хватала за шкирку и вбрасывала в бесцельную явь. В эти ночные пустые часы ему не думалось, не вспоминалось, не любилось. Сердца не было, но он все-таки жил, будто по инерции, затем, поняв, что разгона еще надолго хватит, успокаивался, засыпал и просыпался опять счастливый.