— Да при чем тут давление?.. Я хочу понять, что мне делать?
— Пойти к хорошему врачу. И немедленно бросить курить.
Он осторожно прикрыл за собой дверь. Попытка доверия не удалась. Он прошел в темный кабинет, щелкнул выключателем и сразу погасил свет, чтобы вернуть ночное звездное небо за окнами. Хорошо жить на десятом этаже, на самом краю города. Под ним было Царицыно и темные руины баженовского дворца в окружении темных деревьев. Малые неудобства отдаленности с лихвой окупаются том, что всегда видишь небо со всеми его огнями и вот такой переливающейся в самой себе, с острыми, частыми лучиками звездочкой, заглядывающей к нему в окно. Звездочка была пушиста, как Танин глаз.
Я должен искать ее, думал Петров, но не так, как делал это до сих пор. Эти мои поиски смешны и глупы. Прежней Тани уже не существует, а той, что есть, я не нужен. Все равно, прервал он ход своих размышлений, если б я встретил немолодую, усталую и вовсе некрасивую женщину, бывшую некогда моей Таней, то кинулся бы седой башкой ей в колени, и ничего больше не надо. Но я должен искать ее без всякой надежды встретить. Искать в других, в моем угрюмом, прекрасном сыне, в отдалившейся дочери; и пусть жена чужда мне, я все же не откажу и ей в зоркости; искать в каждом человеке и в себе самом, прежде всего в себе самом искать этот свет, делающий жизнь драгоценной. Я больше не боюсь старости, пусть приходит, если еще не пришла, я готов соответствовать ее целям и достоинству. Я знаю теперь, старость — не остановка, не начало конца, а новая ступень ракеты, летящей в неведомое нам, вон к той пушистой звезде…
Он прожил несколько удивительных, взволнованных дней, жадно вглядываясь в человеческие лица. Не беда, что он читал на них чаще всего равнодушие, озабоченность, хмурую отчужденность, но случалось, и воодушевление, остающееся для него тайным. Он знал, что нужно терпение, а чудо явится, не может не явиться.
Чудо явилось куда раньше, нежели он ожидал. Ночью, после того как он долго не мог уснуть, не то чтобы встревоженный, но как-то сбитый с толку беспорядком в грудной клетке: сердце то обрывалось, то колотилось оглушающе громко в плече, горле, виске — какой сон в таком шуме! — то замирало и почти вовсе останавливалось — пойди усни в такой зловещей тишине! — в измотавшей его дурманной яви, он почувствовал рядом с собой долгое прохладное тело, и легкая нежная голова прилегла ему на локтевой сгиб, и без удивления, с мгновенной готовностью к счастью он понял, что Таня наконец пришла. И он принял как должное, что приходится расплачиваться за это разрывной болью под черепной крышкой и таким стеснением в груди, что едва не выпустил Таню из рук. Но все-таки не выпустил и держал ее до последнего мига так просто покинувшей его жизни.
Он умер от инфаркта и инсульта, происшедших одновременно. Жена была права, но добрый совет ее все равно опоздал. Вскрытие показало, что сосуды были вконец изношены, а сердце так произвестковалось, что стало как стеклянное.
Сын, героически боровшийся со слезами, и почти преуспевший в этом, и обретший в своей победе чувство превосходства над матерью и сестрой, услышав образное выражение диагноза, сказал почти надменно:
— Стеклянное сердце?.. Что же, оно звенело?
— Да, — с далекой улыбкой отозвалась мать. — Только мы не слышали.
Воробьи под крышей
Я столько раз то сливался, то разъединялся с этим человеком, не порывая окончательно, что в конце концов и сам перестал понимать, где я, где он, где мы, то есть сцеп, слияние его и меня. Он назывался разными именами, был и моим тезкой, раз даже носил мою фамилию, что вовсе не означало, как я сейчас понимаю, полного соответствия мне. Но я долго заблуждался, будто управляю им, пробуждаю к жизни и опускаю в закат, что вне моей воли он не существует. С некоторых пор я обнаружил, что совсем запутался с ним, хуже — он обрел странную и возмутительную самостоятельность, стал ничуть не менее реален, нежели его создатель. Теперь он всякий раз сам называет себя. Я собираюсь писать вовсе не о себе, задумываюсь, как бы повыразительнее назвать своего героя, но кто-то нашептывает мне в ухо: это Петров или Гущин, и в нарочитой простоте фамилии, годной скорее для псевдонима, нежели для родового имени, открывается, что не существующий вроде бы еще персонаж уже знает, кто он, и намеревается представлять меня, а не жить собственной, обособленной жизнью.
Вот и сейчас я хотел писать от первого лица, от Я, своего собственного, а не условного Я. Не рассказ — быль, подлинный случай, как мы зашли с женой в плохонький рыбный ресторанчик на Чистых прудах, на самом берегу водоема, где раньше, в мои школьные годы, находилась теплушка чистопрудного катка с пупырчатым, потрескавшимся естественным льдом. И вдруг обнаружилось, что нельзя рассказать об этом без подмены себя кем-то другим, очень похожим, но не настолько, чтобы он знал обо мне все. Убей меня Бог, если я понимаю, почему это так и почему он вдруг назвался Сергеевым, но он научил меня принимать все его превращения на веру и не спорить. Иначе вообще ни черта не получится.