Выбрать главу

Собственно, по-настоящему интересный курс я слушала у одного человека — это был историк В. И. Шунков, который читал нам историю Древней Руси. Я не умела тогда понять, чем этот тихий человек отличался от других профессоров и преподавателей. Через семь лет после описываемых событий я пришла к нему наниматься на работу: он был директором ФБОН — Фундаментальной библиотеки общественных наук. Конечно, он меня не помнил, тем более что по истории у нас не было экзамена. Передо мной был все тот же тихий немолодой человек без начальственных замашек. Помню, как меня это поразило — для меня-то с первого курса прошла вечность. Мне представляется, что в университете Шунков был один из немногих профессоров, не озабоченных закулисными играми и зарабатыванием политического капитала. В этих играх были свои победители — к ним как раз относился Самарин. Но и жертвы несли на себе определенный отпечаток — в лучшем случае это была крайняя осторожность, как у читавшего нам литературу XVI–XVII веков Ю. Б. Виппера, а в худшем — откровенный страх. И было чего и кого бояться! Впрочем, и это отдельная тема.

Есть парадоксы, которые возможны только в юности: позже они выглядят абсурдом. Мирон Семенович Вовси не случайно предлагал мне отнести документы в медицинский. Я росла в кругу врачей и лет до шестнадцати сама собиралась стать врачом. (Об этом см. раздел «Наука как стиль жизни».) На филологический факультет МГУ я действительно поступала с намерением в будущем заниматься русской литературой. Почему русской? Почему именно литературой? Да потому, что на другое у меня не хватило воображения. О лингвистике я не слышала и даже слова такого не знала. Филологией в свои шестнадцать лет я считала занятия в духе М. О. Гершензона или С. И. Бонди. Сидя вечерами в юношеском зале Ленинской библиотеки, я представляла себя в будущем их последовательницей. Описанные выше детские впечатления о пушкинских днях зимы 1937 года всему этому очень способствовали.

Специализация на филфаке тогда начиналась на третьем курсе. На первых двух можно было не задавать себе вопроса, почему вообще надо выбирать между занятиями языком и занятиями литературой. Тем не менее благодаря Эрнестине Иосифовне Левинтовой, которая преподавала нам испанский, уже через месяц учебы я знала, что хочу стать лингвистом.

Казалось бы, это были всего лишь уроки испанского, именно уроки и только языка, а не культуры, литературы или истории. Но в самих уроках, а точнее — в личности Эрнестины Иосифовны, была некая магия. Я не могу объяснить, в чем именно она заключалась, что неудивительно: на то она и магия, а не просто обаяние. Ощущение же я помню: язык оказался вдруг захватывающе интересен как таковой.

Я к тому моменту довольно порядочно знала английский, но никаких чувств по этому поводу не испытывала. Здесь же возник такой азарт, что через полгода я уже читала без словаря повесть испанского поэта Хуана Рамона Хименеса «Платеро и я». Платеро — это ослик, самая родная душа для лирического героя. Книгу мне дал мой ближайший университетский друг — Викториано Имберт, в прошлом — один из «испанских детей», которые были вывезены в СССР в конце гражданской войны, в будущем — блестящий переводчик русской литературы на испанский, рано ушедший из жизни.

Э. И. Левинтовой я обязана тем, что выбрала языкознание. Благодаря Викториано я почувствовала неожиданную свободу внутри языка, которого еще не знала. Он открыл мне испанскую поэзию — прежде всего Антонио Мачадо и Лорку, а кроме того — великого испанца XV века Хорхе Манрике.

Вспоминая позже это время, я утвердилась в следующей мысли: невозможно стать лингвистом, не испытав страстной любви к языку как к эстетическому, волшебному феномену. Незабываемо чувство, что только на испанском подлинно выразима прозрачно-зеленая красота апреля и фиолетовость теней лунной ночью.

Однако, если любовь к языку возникла как бы в силу естественного хода вещей, то мой интерес к языкознанию как к науке о языке много лет оставался, как я теперь понимаю, весьма поверхностным и как бы заемным. Я с удовольствием учила латынь, староиспанский и старофранцузский. Я даже написала дельный по тогдашним меркам диплом по сравнительной романистике. При этом я совершенно ничего не знала из общей теории языка. Точнее было бы сказать, что я долго не знала, что быть лингвистом — как раз и значит размышлять на такие общие темы. В известной мере это неудивительно: за все университетские годы (1949–1955) я не слушала ни одного разумного теоретического курса по общему языкознанию.