— Может ты так защищаешься? — предположил я. — Чтобы потом не разочаровываться?
— Понятия не имею, — сказал Марко. — Мне не кажется, что я инопланетянин и могу представлять интерес для науки. Черт возьми, вы сами все преувеличиваете.
— Кто — мы? — спросил я. Мы как будто плавали в стоячем пруду: две толстые неуклюжие лягушки, разделенные столом.
— Ты, Сара. Все, — сказал Марко. — Вы делаете всё, чтобы я чувствовал себя виноватым.
— И остальные тоже? — Мне казалось, что мои руки онемели, я тер пальцами по краю стола, но ничего не ощущал.
— Какие остальные? — сказал Марко, барахтаясь в стоячей воде нашего разговора.
— Ну, ты же сам сказал — все. — Я сам не узнавал звук своего голоса. — Разве мы говорим не о чувствах и не-чувствах?
— Я не знаю, о чем мы говорим, — сказал Марко.
Мы выпили еще, слова и жесты окончательно утратили внятность. Но это была невнятица самой нашей жизни, с ее постоянным смещением ракурсов и невозможностью извлечь из нее какой-либо однозначный смысл.
— Тебя не удивляет сегодняшняя вспышка Сары? — спросил Марко. — Ее ярость и обида? А если взглянуть на это со стороны? Или если вернуться на три с половиной года назад, когда мы с ней даже не были знакомы? Два совершенно посторонних человека, у каждого своя жизнь, а теперь они грызутся, обвиняют друг друга, защищаются, оправдываются, упрекают. Даже не пытаясь понять, что произошло за это время.
— Но ведь произошло, — сказал я. — Рождались и умирали чувства. Кто-то требовал, кто-то давал, кто-то снова требовал. Ведь так?
— Ну… — протянул Марко, постукивая кулаком по подбородку.
— Видишь теперь, что ты инопланетянин? — сказал я. Правда, я и сам не мог вспомнить почти ничего из того времени, что прошло между знакомством с Паолой и днем, когда она выгнала меня из дому. Вспоминались только бесконечные ссоры, склоки и свары: злоба на лицах, злоба в словах, чувства, отравленные злобой, которые мы, как полководцы, бросали в атаку на траншеи противника.
— Интересно, все истории любви похожи друг на друга? — спросил Марко. — Когда все налаживается и обретает устойчивость, когда больше нет нужды идеализировать друг друга, притворяться, что-то скрывать, пытаться казаться кем-то другим…
— Не знаю, — сказал я. — Я не так много знаю историй любви, где бы все было налажено и устойчиво.
— Когда ты перестаешь думать, что нашел самого интересного, самого замечательного человека на свете, обладателя всех тех качеств, которых тебе так не хватало, и лишенного всех известных тебе недостатков, — сказал Марко.
— С тобой такое часто бывало? — спросил я; мой голос был похож на кваканье.
— Нет, — признался Марко. — Но представим, что да. Этот период заканчивается, и бабах! — остается только играть свою роль, и неважно, что за человек рядом с тобой.
— Не знаю, — опять сказал я. — Мне всегда плохо давались обобщения. Я всегда плелся в хвосте событий. — На самом деле я лукавил: я говорил так потому, что видел в его словах еще один способ возвыситься над происходящим, посмотреть на него со стороны.
— Но ведь глупо делать вид, что ничего не происходит, — сказал Марко. — Что не существует механизмов, которые работают по одной и той же схеме. Или верить, что ты с твоими чувствами — исключение из всех правил.
— Но, может, они есть, — сказал я, в тщетной попытке выпрыгнуть из пруда. — Может, такие исключения существуют.
— В самом деле? — Марко крутил в пальцах пустую рюмку. — Ты даже можешь привести пример?
— Могу, — сказал я. — Мизия Мистрани.
Лицо его застыло, он откинулся на спинку стула, зрачки расширились.
— Возможно, с такой, как она, не было бы никакой колеи? — сказал я. — С ее умом, стремительностью, непредсказуемостью, нетерпимостью, искренностью, с вечными поисками себя?
— И что, по-твоему, с ней бы этого не случилось? — Марко глядел на меня испуганно и растерянно. — Думаешь, с ней не было бы никакой игры по заранее расписанным ролям?
— Не знаю, — сказал я. — Но попробовать стоило.
— Дурацкий разговор, — сказал Марко, взъерошив волосы.
— Перестань, Марко, — сказал я, сам удивляясь собственной ярости. — Ты уже двадцать лет убегаешь и прячешь голову в песок, как трусливый и подлый страус.
— Да что ты понимаешь? — сказал он, вновь уходя в защиту. — Легко отойти в сторонку, нарисовать себе черно-белую картинку и судить всех и вся. И не думать, каково тем, с кем все это происходит.
— По-моему, ты смотрел на эту картинку с еще большего расстояния, чем я, — сказал я, хотя совершенно не был в этом уверен, но обида, копившаяся и сдерживаемая годами, застилала мне глаза и затуманивала разум.