Работа над фильмом шла полным ходом благодаря почти телепатической связи, установившейся между ними с первого дня; она на лету схватывала идеи, которые он не мог сформулировать, и предлагала новые. Они все время менялись ролями, так что очень трудно было понять, кто из них что придумал. Они постоянно держались вместе, разговаривали, делали друг другу знаки, отрабатывали выражения лица или движения, касались руки или плеча друг друга, толкались, в шутку или подбадривая, хохотали. Сколько я ни смотрел на них, мне не удавалось разгадать природу их общения, поскольку оба, казалось, стремились лишь к одной цели — снять фильм. Мне казалось, что фильм — это что-то вроде их опекуна и поручителя, он и оправдывал их близость, и в то же время ставил ей границы.
У меня никак не получалось поговорить об этом с Марко в те все более редкие и недолгие моменты, когда мы были вдвоем, по утрам, когда я заезжал за ним домой, или вечером, когда мы вместе уходили после съемок. Если речь заходила о Мизии, он говорил подчеркнуто беспристрастно, словно единственной причиной его интереса были ее поразительные врожденные актерские способности. С Мизией мне было еще тяжелее, нашей близости недоставало полноты и взаимности, я восхищался ею, она же питала ко мне только дружескую привязанность. Она тоже старалась говорить о Марко с восторгом, но беспристрастно, словно о постороннем, словно между ними не было никаких опасных чувств.
Но всякий раз, когда я наблюдал за ними достаточно долго, мне становилось ясно, какой мощный поток притягивает их друг к другу, на каком бы расстоянии они ни находились, даже если стояли в разных концах огромной пустой гостиной, в разных углах не совсем выстроенного кадра. Она постоянно провоцировала его, понукала, задирала; понуждала делать фильм все более непредсказуемым, уводить его все дальше за пределы готовых форм, менять его и ломать. Ее самоотдача была все полнее: мне казалось, что каждое утро, повинуясь странной неудержимой силе, озарявшей ее взгляд и манеру двигаться, она сбрасывала очередной защитный слой, чтобы еще откровеннее подставить себя белому свету софитов.
Каждое утро я наблюдал, как она превращается в другого человека, импульсивного, замкнутого, неуправляемого, не то, что в обычной жизни — хотя, по сути, я не то чтобы много знал о ее обычной жизни; каждое утро она вызывала во мне очередной всплеск смятения и тревоги, чувство, что ситуация выходит из-под контроля.
Например:
На пятый день мы снимали сцену, где она просыпается на полу, под гардиной, в которую укуталась перед сном. До начала она, как всегда, долго разговаривала с Марко, пробовала позы, читала через плечо его поспешные записи, а Сеттимио Арки тем временем ходил вокруг, изображая из себя продюсера, проверял, заперта ли входная дверь, отдавал распоряжения горничной семейства Панкаро, болтал по телефону со своим знакомым из лаборатории. Наконец, все было готово, Марко расставил нас всех по местам, и Мизия разделась донага. Мы стояли перед ней с лампами и всем прочим в руках, а она выскользнула из своих джинсов, черной футболки, трусиков изумительно естественным образом и теперь стояла, обнаженная, белокожая, изящная, под нашими оторопелыми взглядами. Она отдала одежду моей троюродной сестре, завернулась в гардину, легла на пол и сделала вид, что спит. Марко сказал: «Начали». По тону его было ясно, что он смущен не меньше нашего, но никогда бы в этом не признался.
Мизия сделала вид, что просыпается, потянулась и выбралась из-под камчатной гардины, потом встала, совершенно голая, и прошлась по гостиной с такой же, если не большей легкостью, чем раньше, когда сбросила одежду. Я смотрел на ее спину, ягодицы, красивые линии ног, и мне хотелось заорать, прервать сцену, побежать за ней и закутать в гардину, скрыть ее наготу от масляных взглядов Сеттимио Арки и его приятеля, помощника оператора, от беспощадного взгляда Марко, который с камерой в руках следовал за ней по пятам. Но я так и простоял со своей лампой на прищепке до конца эпизода; я смотрел, как Мизия подходит к моей троюродной сестре, берет свои вещи и одевается, неожиданно стыдливо, словно обнажилась только сейчас.
Потом она смеялась, и, если приглядеться, было заметно, что она покраснела и, похоже, сама удивлена своим поступком, но сразу становилось ясно, с каким упоением она поддавалась неведомой силе, уносившей ее под стрекотание пленки в камере, таинственной магии навечно запечатленных форм, движений, света.