— В Южную Америку? Куда именно? — спросил он, и мне показалось, что сквозь его французский прононс пробивается испанский акцент.
— В Колумбию, — ответил я: одна рука — на ручке двери, другая — на плече маленького Ливио.
— А, конечно, на съемки, — сказал блондин, явно не удивившись, и снова улыбнулся в той же манере. Его стрижка, очертания челюсти, покрой голубой рубашки с вышитым вензелем «Т.Э.» безупречно соответствовали друг другу. Из-за этой сцепленности деталей, монолитности пропорций он был как огромный валун где-нибудь в глухом лесу, и я сам каменел от желания ему противостоять.
— Ладно, до свиданья, — сказал я ему.
Он — нет бы сразу уйти! — потянулся погладить маленького Ливио, прятавшегося за моей спиной.
— А телефон Мизия не оставила?
— Нет, — ответил я, чувствуя, как вся моя враждебность к нему вспыхнула от того только, что он произнес ее имя. Я стоял на пороге квартиры Мизии, словно неотесанный, неопытный, безоружный паладин, которого никто и не просил защищать ее сердце, и все было против меня: моя скособоченность, дешевая одежда и даже разный цвет глаз.
Томас Энгельгардт поколебался мгновенье и вытащил из кармана маленький пакетик.
— Не могли бы передать его Мизии, когда увидитесь? Большое спасибо.
Я взял пакетик и захлопнул дверь перед его носом. Швырнул этот пакетик на подзеркальный столик с письмами и другими посланиями, которые мир по-прежнему слал Мизии, и стал наперегонки носиться с маленьким Ливио по всей квартире.
11
Через несколько недель жизни в Париже во мне стало расти беспокойство, не связанное ни с заботой о маленьком Ливио, ни с постыдной ревностью к его матери. Просто чем дальше, тем понятней становилось, что те черты лица и характера, которые маленький Ливио взял не от матери, он взял от Марко: те же глаза и взгляд, та же манера поворачивать голову на три четверти, всем своим видом сообщая миру, что именно ему интересно, что он намерен делать. Всякий раз, когда я это замечал — за ужином, или играя с ним, или читая ему сказку на ночь, — то ощущал некий сбой восприятия, как при помехах в телефонном разговоре.
Я пытался подсчитать, сколько времени прошло между поездкой в Лукку к Мизии и Марко и тем днем, когда Сеттимио рассказал мне, что у нее животик, пытался вспомнить, какой взгляд был у бывшего мужчины Мизии в Провансе, когда он говорил мне, что ребенок не его, и какой — у Мизии, когда я сказал, что сын — копия ее, наполовину. Мне казалось, что я все понял сразу же, как увидел фотографию в письме из Прованса, но просто трусость или умственная лень не дали мне связать одно с другим и сразу же поговорить с Мизией. Но иногда картинка не складывалась и едва обретенную уверенность точил червь сомнения: я начинал думать, что принимаю желаемое за действительное и вообще склонен к мелодраме, и все, что сообщало мне лицо маленького Ливио, — как же мне не хватает его мамы и Марко. Зачем, спрашивал я себя, ворошить прошлое и пытаться по-новому истолковать настоящее: это что, навязчивая идея, любопытство или проявление глубоких дружеских чувств? Я мог сколько угодно об этом думать, но поговорить мне было не с кем: Мизия — за несколько тысяч километров, а Марко и вовсе как в воду канул. С маленьким Ливио поговорить не получалось: у него был скромный словарный запас, к тому же он единственный из всех нас знал еще меньше, чем я.
Я работал, готовил еду, играл с маленьким Ливио, гулял с ним по набережной Сены, где дрожал воздух, когда мимо проезжали автомобили, а сам думал об одном и не знал, что делать дальше.
Как-то вечером, когда Мизия позвонила, чтобы поговорить с сыном, я решился.
— Хочу спросить у тебя одну вещь, — произнес я.
— Да? — сказала она из другого времени суток и другого времени года: ей не терпелось поскорее снова окунуться в тамошнюю развеселую жизнь, поскорее вернуться к роли, что была ей там отведена.
— Марко знает? — спросил я самым что ни есть нескладным, неправильным тоном, хотя столько раз мысленно формулировал вопрос.
— Что именно? — пробился голос Мизии сквозь помехи межконтинентального соединения.
Казалось, я настолько задел ее за живое, подняв такую личную тему, что мой порыв тут же угас.
— Да так, ничего, что у тебя есть Ливио и все такое.
Мизия помолчала; из трубки, до боли прижатой к уху, доносились лишь шумы на линии.
— Не думаю, что Марко интересно знать, что у меня есть Ливио и все такое.
— Не знаю, — сказал я ей. — Может, наоборот. Может, он за это время изменился.
— Люди не меняются, — нетерпеливо сказала Мизия с легким южноамериканским акцентом. — А если и меняются, то к худшему.