— Вы теперь самая настоящая пара, — сказал я; непривычно было смотреть, как они вместе занимаются будничными делами и как Мизия ходит в сером свитере Марко, как они задевают друг друга бедром или плечом, проходя мимо, и находиться там, где они вместе отдыхают и спят.
Они засмеялись.
— Исключительно ради искусства, — сказала Мизия. Марко притворно возмутился и сделал вопросительный жест.
Они были похожи, похожи гораздо больше, чем мне казалось раньше: одинаковые движения и тембр голоса, одинаковая привычка каждую секунду искать друг друга взглядом, соотносить друг с другом каждый жест, одинаковая потребность быть в постоянном контакте, касаться руки или волос, перебрасываться двумя-тремя словами. Но за всем этим ощущались напряжение и разлад, они пронизывали тепло общения, как холодные сквозняки — кухню, устроенную в бывшей людской, заражая меня едва уловимым, но неотступным чувством неловкости.
Марко приводили в ярость продюсеры: когда я спросил, как идут съемки, он ответил:
— Отлично, только слегка напрягает пускаться в путь с шайкой воров и мерзавцев, которые только и ищут, чего бы стащить или испортить.
— Постой, а как же Сеттимио? — сказал я и тут же вспомнил золотые часы прямоугольной формы, которые заметил у него на запястье.
— Сеттимио стал таким же, как они, — отозвался Марко. — Мгновенно.В душе он всегда к этому стремился, и при первой же возможности с ним случилась метаморфоза; такое впечатление, что он всю жизнь делал деньги на кино.
— Врун и негодяй, — сказала Мизия. — Он мерзкий, мерзкий. — Она закатила глаза и состроила одну из своих забавных рожиц, но как-то вымученно, более нарочито, чем когда я ее видел последний раз. — На днях притащил прямо на съемочную площадку двух фотографов, хотя я ему сто раз говорила, что не хочу фотографироваться; ему, видишь ли, надо поддерживать связи с какими-то дурацкими журналами.
Я смотрел на нее, такую безудержно честную и бескомпромиссную, и на миг мне показалось, что в фильме Марко ей достанет сил снова бросить вызов миру, но в следующую секунду я уже не был в этом уверен. Я посмотрел на Марко, ища подтверждения, но в каждом его взгляде, брошенном на Мизию, читалась та же двойственность, та же смесь веры и беспокойства.
— Да, эта история с фотографиями несколько странная, — сказал он. — Но тогда тебе и в фильме сниматься не стоит, или как?
— Это другое, — как всегда, горячо возразила Мизия. — Фильм, он как собачонка, которая бежит и бежит с тобой рядом, ты поворачиваешь, она — тоже, и через пять минут ты о ней забываешь, но продолжаешь бежать. Но даже забыв о ней, ты все равно о ней думаешь, потому что все это ради нее. И никуда тебе от нее не деться, потому что ею, то есть фильмом ты живешь.А фотография — это только часть тебя, случайный, придуманный кадр. Обман.
— А разве фильм, по большому счету, не обман? — сказал я. — Только более сложный, продуманный и убедительный? — Меня словно подхватило течением, я завидовал тому многостороннему общению, какое давало им общее дело; а еще я тревожился за нее.
— Нет, — ответила Мизия. — А может, и да. Именно поэтому я бы никогда не смогла сниматься у других режиссеров. Никогда. Не смогла бы подчинить себя воображению или идеям человека, с которым у меня нет ничего общего. — И добавила, глядя на Марко: — И именно поэтому меня тошнит от присутствия этих воров, Сеттимио или того ублюдка продюсера, Маринони.
— Ясно, — произнес Марко с натянутой улыбкой. — Но нас это касаться не должно. Я хочу думать только о фильме, который пытаюсь снять, остальное неважно.
— Все не так просто, — заметила Мизия. Она нервно постукивала вилкой по отрезанным кусочкам жаркого, но не ела.
— Что именно? — спросил Марко, глядя ей в глаза.
— То, насколько ты сумеешь сделать такой фильм, какой хотел, — ответила Мизия.
— Я делаютакой фильм, какой хотел, — Марко отпил большой глоток вина. — И не позволю ни одному ублюдочному ворюге-продюсеру собой командовать, будь спокойна.
— Но ты делаешь его с ними, — Мизия становилась все настойчивее. — Сеттимио все время клянчит, чтобы ты добавил побольше пейзажа, если можно, и вставил пару сцен с обнаженкой, если получится, и изменил немного финал, если не трудно, и сделал сюжет более понятным, если получится.
— Ну и что? Разве я хоть раз позволил собой командовать? Разве я уступил хоть в какой-нибудь мелочи?
— Нет, — сказала Мизия. — Но все уже не так, как в Милане, когда мы снимали фильм с Ливио и остальными. Все совсем иначе.
— Конечно, иначе, — Марко смотрел на меня так, словно хотел перетащить на свою сторону, оказаться в большинстве. — Это настоящий фильм, вот и вся разница. Это уже не любительские штучки.
Мизия выронила вилку.
— В таком случае, наверно, стоило бы снимать только любительские штучки, — сказала она.
— Но почему? — возразил Марко. — По-твоему, получается совсем плохо? Сплошные уступки и обманы?
— Нет, — сказала Мизия. — Но этим может закончиться. Как только ты встанешь на задние лапки перед миром.
— Ну какие задние лапки? — В глазах Марко мелькнуло отчаяние. — Только потому, что мы делаем то, что хотели делать, а нам за это еще и платят? Только потому, что все организовано как надо и на нас работают специалисты, которые знают свое дело?
— Ты прекрасно знаешь, о чем я. — Мизия допила свой стакан.
— Нет, не знаю, — сказал Марко. — А если и знаю, то совершенно не согласен. Получается, что человек должен исчезнуть или покончить с собой, лишь бы не встать на задние лапки перед миром?
— С лучшими обычно так и бывает, — проговорила Мизия, не глядя на него.
— С какими лучшими? — Марко взял со стола бутылку, но не стал себе наливать и поставил обратно.
— С лучшими, — повторила Мизия.
Марко взорвался:
— Что за идиотский взгляд на жизнь! Это же саморазрушение! Дурацкое самоубийство!
Мизия кивнула, но внезапно как будто отключилась: ее взгляд погас, стал чужим и отрешенным, напомнив мне взгляд ее матери.
— Я сейчас, — сказала она, улыбнувшись уголком губ, и вышла из кухни, словно балерина, упавшая с Луны.
Мы с Марко так и остались сидеть перед тарелками, есть уже не хотелось, вина не хотелось тоже, только висели между нами невысказанные вопросы и ответы. Снаружи раздавался равномерный стук, — наверное, птица стучала по дереву в парке; ритмично пыхтела газовая печка; я задел стаканом о край тарелки, и звон резко отозвался в моем правом ухе.
Марко тихо сказал:
— Нелегко с ней, да?
— И никогда не было легко. — Я все думал, сумею ли когда-нибудь преодолеть то чувство неприятия, которое испытывал всякий раз, когда Марко говорил о Мизии.
— Она максималистка, — сказал Марко. — Такая безупречная.Но и разрушительница. И, черт возьми, это в ней прекрасней всего.
Я указал на дверь, в которую вышла Мизия:
— Но она вроде в порядке? — Мы говорили тихо, низкие частоты создавали странный акустический эффект, каждое слово словно растягивалось.
— Ну знаешь, после всего, что было в Цюрихе, вряд ли можно в одночасье стать прежней, как по волшебству.
— Но ей все-таки лучше? — переспросил я, словно не совсем понимая.
— Немного лучше. — Марко отвел глаза.
— У нее еще бывают приступы?
— Бывают резкие перепады настроения, — сказал Марко. — То она вся целиком в том, что мы делаем, а то, через секунду, уже безучастна и безразлична до ужаса. Иногда это довольно утомительно.
— Представляю. — Я вспомнил, как однажды декабрьским вечером видел ее в Милане — непривычно спокойную, рассеянную, вцепившуюся в него, словно утопающая за соломинку. Мне казалось странным, что такой человек, как он, отдает столько сил, чтобы привести ее в порядок: это никак не вязалось с его вечными отчужденностью, безразличием, легкомыслием. — Но фильм ей помогает? — спросил я.