Выбрать главу

НХ: Собственно, по каждой из этих тем можно сказать очень много: возьмем выражение «галилеевский стиль». Это выражение использовал ядерный физик Стивен Вайнберг, позаимствовав его у Гуссерля, но не только применительно к попытке улучшить теории. Он имел в виду тот факт, что физики «придают более высокую степень реальности» математическим моделям Вселенной, которые они конструируют, нежели «обыденному миру ощущений» [24]. Что поразительно у Галилея, а в то время это считалось и вовсе возмутительным, так это то, что он просто отмахивался от многих данных; он был готов сказать: «Знаете что, если данные опровергают теорию, то, наверное, эти данные неправильные». И ведь те данные, которые он отбрасывал, вовсе не были малозначительными. Например, он защищал тезис Коперника, но не мог объяснить, почему тела не отрываются от земли; если земля вращается, то почему тогда все не улетает в космос? И также, если посмотреть в телескоп Галилея, то на самом деле не увидишь четыре луны Юпитера, а увидишь какую-то жуткую мешанину непонятно чего, и надо быть готовым проявить немалую снисходительность, чтобы согласиться, что видишь четыре луны. В то время он подвергался значительной критике, — это в такой период ориентации на данные, и, кстати, почти во всех областях знания, кроме ядра естественных наук, у нас точно такой же период. В лингвистике нам приходилось сталкиваться с такой же критикой. Я вспоминаю первую лекцию, которую я читал в Гарварде (просто чтобы привести пример из личного опыта). Это было в середине 1950-х гг. (Моррис [Халле] всегда вспоминает про это), я был аспирантом и рассказывал о чем-то, связанном с порождающей грамматикой. Поднялся с места главный гарвардский профессор Джошуа Уотмоу, такой напыщенный субъект, прервал меня всего минут через десять: «А вот как бы вы управились...» — и тут он называет какой-то малоизвестный факт из латыни. Я сказал, что не знаю, и попытался продолжить, но нас сбили и все оставшееся время мы говорили именно об этом. И знаете, это очень характерно, и именно с этим науке приходилось сталкиваться на ранних стадиях своего развития и до сих пор приходится сталкиваться. А «галилеевский стиль», то самое, что имел в виду Стивен Вайнберг, — это признание того, что в действительности истина — это как раз и есть те абстрактные системы, что вы конструируете; а всевозможные феномены — это некое искажение истины из-за чрезмерного числа привходящих факторов, самых разных. И потому часто имеет смысл пренебречь феноменами и искать принципы, которые, похоже, действительно дают возможность глубоко постичь, почему некоторые феномены именно такие, при этом признавая, что есть и другие феномены, которым вы не можете уделить внимание. Физики даже сегодня не могут в деталях объяснить, например, как вода течет из крана, или структуру гелия или другие вещи, которые кажутся чересчур сложными. Физика находится в ситуации, в которой 90 % материи во Вселенной — это то, что называется темной материей, — а темной она называется потому, что они не знают, что это такое, найти ее не могут, но она непременно должна где-то присутствовать, иначе физические законы не будут работать. То есть люди продолжают счастливо жить, допуская, что 90 % материи во Вселенной мы просто не замечаем. Теперь это стало считаться нормальным, но во времена Галилея это считалось скандальным. И под «галилеевским стилем» понималась крупная перемена во взгляде на мир: пытаться понять, как он действует, а не просто описать побольше феноменов, — и это немалый сдвиг.

Что же до стремления к понимаемости и улучшению теорий, этот сдвиг в некотором смысле пост-ньютонианский, как признают ньютоноведы. Ньютон, в сущности, продемонстрировал, что сам мир не понимаем, по крайней мере в том смысле, в каком наука Нового времени надеялась его понять, и лучшее, что можно сделать, — это сконструировать теории так, чтобы они были понимаемы, — но это уже совсем другое. Таким образом, для интуиции, подсказанной здравым смыслом, мир не будет иметь смысла. Скажем, нет никакого смысла в том, что можно пошевелить рукой и сдвинуть луну. Это непонимаемо, но верно. И признавая, что сам мир непонимаем, что наши умы и природа мира не так уж совместимы, мы уходим в иные стадии развития науки. Такие стадии, в которых надо пытаться сконструировать наилучшие теории, понимаемые теории. И это-то и становится еще одной частью «галилеевского стиля». Эти крупные перемены перспективы определяют научную революцию. На самом деле в большинстве областей научного поиска их не приняли, но в физике, в химии они стали чем-то вроде второй натуры. Даже в математике, в самой чистой науке, какая только есть, «галилеевский стиль» действовал, причем поразительным образом. Так, например, Ньютон и Лейбниц открыли дифференциальное и интегральное исчисление, но в их открытии были неточности, противоречия. Философ Беркли нашел эти противоречия: показал, что в одной строке доказательства нуля Ньютона стоял нуль, а в другой строке было нечто настолько малое, насколько можно себе вообразить, но все-таки не нуль. Разница есть, и в этом логическая ошибка неопределенности; значения терминов смещаются, и доказательства не проходят. Много таких ошибок было найдено.