Когда ученики собирались на ежедневную утреннюю молитву в аббатстве, то казалось, что на лужайке беспорядочно расселась стая грачей. В школе царила атмосфера унылого страха, и на наших лицах стали появляться не по летам нервные гримасы, которые считаются признаком аристократизма. Многие члены парламента посылали своих сыновей учиться именно в Вестминстер, и пока их отцы предавались красноречию в палате общин, всего в двух шагах от нас,, их чада подражали им в школьных дебатах. Разница заключалась лишь в том, что мы размахивали не листками с повесткой дня, а школьными тетрадями.
— Индия... — объявлял чей-нибудь тоненький голосок и делал паузу; оратор, не по годам ссутулившийся от усердного чтения, обводил слушателей взглядом, выискивая признаки невнимания. — Индия, — повторял он, чтобы донести до нас аргумент, который аргументом не был, — Индия не может получить самоуправления в данный... э-э... момент.
Тут слушатели стонали: «Правильно! Правильно!», а несколько просвещенных юнцов одиноко блеяли: «Позор!». Цель подобного образования стала мне ясна очень скоро: один из учителей отозвал меня в сторонку и сообщил, что я буду участвовать в дебатах, чтобы поддержать постановление о необходимости сохранить смертную казнь как средство борьбы с преступностью. Я сообщил отвечавшему за проведение диспута учителю, что я — решительный и принципиальный противник всех видов смертной казни.
— Вполне возможно, — елейным голосом сказал учитель, — но вы все равно поддержите предложение о ее сохранении.
— Я не понимаю, сэр...
— Поймете, — пропел он и ушел.
В этот момент я понял, что в нашей школе формируют будущих адвокатов, дипломатов и бизнесменов и что в ней не место вздорным идеям тех, кто желает преобразовать общество.
Я произнес превосходную (на мой взгляд) речь против смертной казни, но такие кровожадные были времена, что большинство проголосовало за ее сохранение. Тем не менее моя репутация красноречивого спорщика возросла несмотря на то, что я говорил. Взглядом я встретился с учителем. Он едва заметно улыбнулся и кивнул. Меня готовили к жизни — во всех отношениях.
Когда в школу поступали новенькие, директор приглашал их на чай. В тот момент директором был немолодой священник, на лице которого постоянно играла широкая улыбка. Не сомневаюсь, что преподобный доктор Костли-Уайт был человеком хорошим, но он был такой крупный и ходил быстро, что его черная мантия развевалась за ним, и новые ученики его откровенно боялись. Когда за первым чаем он громко вопросил: «Кто-нибудь из мальчиков хочет взять эклер с шоколадным кремом?», ответа не последовало: никто просто не посмел это сделать. «Ну и ладно!» — воскликнул доктор Костли-Уайт и съел эклер сам.
После этого снисходительного и теплого приема я почувствовал себя обнадеженным, несмотря на то, что был «фэгом». Этим словом в Англии обозначают либо окурок, либо некое подобие раба, младшего мальчика, прислуживающего старшему. Помню, как в нашей средневековой трапезной я подавал старостам копченую селедку (это входило в обязанности «фэга»), когда в комнату влетел доктор Костли-Уайт, хлопая полами мантии и в лихо заломленной шапочке. Как всегда, улыбка растягивала его рот до самых ушей.
Он звучно провозгласил, что обнаружена непристойная фотография, фотография женщины в купальнике с мячом в руках. Он желает, чтобы владелец этой грязи сию же секунду признался. Ответом, естественно, было молчание.
— Прекрасно, — объявил он, и его улыбка приобрела еще более удивительные размеры. — Когда виновник будет найден — а он обязательно будет найден, — я его выпорю!
И очень мягко добавил, словно после шквала пронесся легкий бриз:
— Мне необходимо размяться.
Он повернулся, чтобы уйти, и стремительное движение снова заставило взметнуться полы его мантии. У меня создалось впечатление, что он взлетит, как только скроется из вида.