Клоп отнюдь не пришел в восторг: он глубоко и безнадежно вздохнул и произнес:
— Даже не драматический театр. Кабаре!
Этот презрительный приговор отнюдь не умалил моей радости от того, что я буду сам зарабатывать деньги, пусть всего пять фунтов в неделю, да и те нерегулярно, поскольку выступал только изредка. Мне было велено подготовить еще один монолог — и тут мне пришла в голову идея изобразить мадам Лизелотту Бетховен-Финк, стареющую австро-германскую певицу. Она пела отрывки из неизвестного Шуберта — не известные даже самому Шуберту. Эта толстенькая особа вечно говорила что-то не то: объясняя сложные семейные связи Шуберта, она хитровато опускала намазанные тушью веки и язвительно сообщала, что «в этой семье было немного кровомешания».
Мадам Лизелотта имела огромный успех и была отмечена тем признанием, которое критики обычно предназначают новичкам. Два ведущих театральных обозревателя, Эгейт и Браун, осыпали меня весьма причудливыми похвалами, однако дальше всех пошел Герберт Фарджон, в то время обозреватель «Тэтлера», сам писавший веселые сценарии для ревю. Он прямо написал, что Лизелотту вполне мог бы создать великий Эдмунд Кин, чтобы поразвлечь друзей.
Я от души наслаждался успехом, особенно потому, что мне удалось его достичь без всякой помощи Шекспира с его непонятными шутами. Мне даже не пришлось ходить с копьем в «Макбете» Лоренса Оливье в качестве статиста — этой чести удостоился кто-то из моих ровесников. Триумф стал еще более полным, когда я увидел, как отец с друзьями на цыпочках входят в зал перед самым началом моей сценки. Эгейт, Браун и Фарджон были первыми, кто оценил мои труды сугубо положительно — и это с тех пор, как я в шестилетнем возрасте поступил в школу. И вот теперь Клоп явно готов был смириться с водевилем, раз уж он заслужил отзывы, достойные драмы.
Мои выступления по-прежнему были нерегулярными: я получал скорее деньги на мелкие расходы, чем заработок, который позволил бы мне начать самостоятельную жизнь. Ради опыта я согласился выступать в театре «Эйлсбери» за два с половиной фунта в неделю. Этого было достаточно, чтобы заплатить за жилье, и еще оставались деньги, чтобы раз в неделю купить себе в баре шоколадный батончик с мятной начинкой.
Лондонцы начали понемногу приходить в себя от первого потрясения, вызванного началом войны. Хотя к этому времени уже начались бомбардировки, решимость британцев только укрепилась. Норман Маршалл, успешно руководивший небольшим театром «Гейт», где впервые в Англии были поставлены пьесы Стейнбека и Максвелла Андерсона, задумал сделать ревю. Меня пригласили на собеседование, и я впервые в жизни получил возможность выступать в лондонском Уэст-энде. Мое жалование заметно увеличилось, и, вдохновленный успехом, я принялся подыскивать себе квартиру. Что типично, я нашел крохотный пентхаус на Довер-стрит, в одном из центров традиционного британского лицемерия: днем тут обитали порядочные торговцы, ночью — непорядочные. В нормальной ситуации такая квартирка была бы недоступно дорогой, несмотря на то (или, может быть, именно потому) что ближайшей моей соседкой была знаменитая проститутка. Сейчас же за нее просили очень мало, и я схватился за нее так, словно это была выгоднейшая сделка. Мне и в голову не пришло, что ее застекленная крыша была плохой защитой от немецких бомбардировщиков и требовала сложной системы занавесок для затемнения.
Убранство этого жилища было просто отвратительным: у входа запыленная фигура псевдовенецианского мавра держала поднос со стеклянным виноградом, и по всему помещению, выдержанному в кроваво-красных тонах, словно конфетти были разбросаны безвкусные безделушки. Квартира принадлежала нервическому гомосексуалисту, который недавно покончил.с собой из-за несчастной любви, и его мать, заплаканная ноющая особа, порывалась ухаживать за мной со всей заботой, прежде предназначавшейся ее сыну. Боюсь, что я стал для нее большим разочарованием: хоть я и терпеливо выслушивал все рассказы о ее печальной судьбе, но не смог заменить ей то утешение, какое она находила в сыне.
Поначалу мое выступление в ревю было не таким удачным, как я надеялся: я написал новые сценки в расчете на то, чтобы выйти за прежние рамки, но при этом потерял ту небольшую аудиторию, которая была «моей». Это был урок, который мне приходилось затем получать снова и снова. Я уже не помню своего первоначального текста, что за образ я придумал. Знаю только, что почти сразу же заменил его на русского профессора, который ревновал к успеху Чехова. Этот характер был достаточно противоречив, чтобы вызывать интерес: он был одновременно жалкий и злобный. Это заставило меня задуматься над одним театральным парадоксом. Надо иметь в виду, что в тот период в британском театре было множество заслуженных пожилых актеров и актрис, которые были полны решимости завоевать зрительские симпатии, даже появляясь в роли неприятных персонажей. Пьесы были полны полусочувственными трактовками негодяев, а актеры делали тонкие намеки на то, что хотя по роли (на которую согласились только потому, что времена сейчас трудные) они только что убили жену или мужа, но на самом деле они совсем не такие.