В тот момент эта история принесла нам невыразимое утешение. Внезапно обрела некую человечность та система, которая готова была сломать нас ради иллюзорного порядка. И посреди воплей идиотов, которые гоняли нашу блеющую толпу, словно пастушьи собаки,
кусая за икры, толкая и угрожая, оставалось утешение этой истории, терпкой как время года, которое в ней описывалось. Ее главная мудрость была в том, что рассказавший ее старый солдат, несмотря на свою необразованность и низкое звание, обладал куда большим чувством языка и поэзии, чем любой представитель младшего командного состава, для которых голос даже самого тупого офицера был гласом Божьим.
Не исключено, конечно, что я излишне болезненно воспринимал ожесточающее воздействие военной жизни, поскольку уже считал, что создан для чего-то более высокого, чем роль бессловесного робота. Отчасти поэтому я не заметил дня, имевшего огромное значение для моей жизни. Это было 22 июня 1941 года, день — когда Гитлер начал свое вторжение в Советский Союз, ставшее для него роковым. В тот момент я еще не был в армии.
Играя в театре, я написал пьесу — отчасти в гримерной, отчасти дома, во время бомбардировок. Написал карандашом в двух школьных тетрадках. Когда я счел ее законченной, то несколько смущенно показал своему привычному благодетелю, Герберту Фарджону, который унес ее домой прочитать. Прошло четыре недели — полное молчание. Я начал уж думать, что либо пьеса ему не понравилась, либо он ее потерял. Хотя она была написана от руки (я так и не научился печатать, а услуги машинописного бюро мне тогда были не по карману), я не особенно о ней горевал. Когда я видел Фарджона и намекал,что хотел бы узнать его мнение, он улыбчиво уходил от ответа.
И вот настало то роковое для Гитлера воскресенье. Новость я услышал в Глостершире, где гостил с родителями. Деревенская почтмейстерша, мисс Питт, стремительно промчалась по сонной местности на древнем велосипеде с криком «На Россию напали!», словно продавала газеты на оживленном перекрестке.
Мы схватили газеты и принялись обдумывать все сложности, которые неизбежно подразумевает событие такого масштаба. Я даже покрутил старый радиоприемник, поймав с трудом пробивавшиеся сквозь помехи невнятные голоса, которые мы сочли русскими и испуганными. Только за ленчем я взялся за остальные страницы воскресных газет, чтобы выяснить, что происходит в более спокойных заводях. В колонке Джеймса Эгейта в «Санди Таймс» я увидел заголовок «Новый драматург» и испытал укол зависти. Самый влиятельный театральный критик счел нужным похвалить какого-то счастливчика... Ну, что ж — удачи ему.
А потом я прочел статью. Новым драматургом оказался я сам! Я перечитал статью несколько раз, и только потом решился поделиться тайной с родителями. Теперь мне стала понятна лукавая улыбка Фарджона и нетипичная для него холодная уклончивость. Он за свой счет отдал перепечатать мою пьесу и показал ее Эгейту. Статья была великолепна. Кончалась она следующими словами:
«Когда наступит мирное время и английский театр сможет от чистой развлекательности вернуться к искусству драмы, эту пьесу обязательно поставят. Пусть зрителей не пугает такая перспектива: эта трагикомедия прекрасно читается, а смотреться будет еще лучше. Да, появился новый драматург, и на его пьесу будут ходить».
Я смущенно показал статью отцу, словно она могла представлять для него некий интерес. Должен отметить, что он принял известие на удивление хорошо.
После такой лести очень трудно привыкать к строгостям военной жизни, однако это удивительное событие все-таки окружало меня безмятежностью даже в тот момент, когда старшина осыпал меня самой отборной руганью. Помню, существовала такая мерзкая процедура: проверка вещмешка. Его следовало укладывать в предписанном геометрически выверенном порядке, причем носкам каким-то образом надо было придать форму квадратов и разместить по сторонам прямоугольника, в который превращалась шинель, уложенная поверх одеял. Это, конечно, нетрудно сделать квадратным людям, которым и нужны квадратные носки. Но стоит только носкам побывать на ногах человека круглого, как они послушно принимают форму своего хозяина. Я прилагал все силы, чтобы превратить носки в квадраты, предписанные военными правилами, однако безрезультатно. Стоило мне выпустить их из рук, как шерсть медленно расплывалась пышными округлостями, и мои носки лежали, словно сдобы на подносе. Старшина вошел ко мне в почти что радостном настроении, но стоило его взгляду упасть на мои носки, как у него дым из ноздрей повалил. До появления проводящего проверку офицера он только успел наимерзейшим образом пригрозить мне самыми тяжкими наказаниями.