Выбрать главу

Бедняжка Эдит была в ярости и требовала, чтобы я положил конец подобному поведению оркестра. После спектакля я подошел к профессору Штрицелю. Чтобы немного смягчить удар — ведь он и правда был младшим капралом, и я наблюдал, как враждебно он вел себя по отношению к бедному рядовому Щастны, я сказал, что оркестр превзошел себя.

Он так и просиял.

— Вы — настоящий музыкант, — ответил он мне комплиментом. — Сефодня фперфые Боккерини пыл карош, но у меня еще трутности мит Моцарт унд Диттерсдорф.

—Да, — рассудительно согласился я, — но и они сегодня звучали заметно лучше.

— Таже и они, таже и они, — подтвердил профессор.

— Есть только она проблема... одно замечание.

— А! — Он снова помрачнел, ожидая жгучих слов истины.

— Шахматы, — сказал я.

Он взвился, как норовистая лошадь.

— Фы серьезно? — тихо спросил он.

— Боюсь, что да. Надо это прекратить. Это страшно отвлекает актеров. Нам виден каждый ваш ход, и...

— Это вас отвлекает? — удивился он: воплощенная невинность и мягкое удивление.

— Да, — подтвердил я.

— Нет! — заорал он. — Вы слишком хороший артист, чтобы отвлекаться! Все эта женщина!

— Ну, полно! — отрезал я, изображая раздражение.

— Она — выдающаяся актриса и чудесный человек...

— Доска совсем маленькая! — закричал он, а потом театрально понизил голос. — Она же крошечная! — И он пальцами показал нечто размером примерно в квадратный дюйм.

— Чем меньше доска, тем больше вам приходится передвигаться, чтобы сделать ход, и тем сильнее это нас отвлекает, — заявил я.

Он признал шах и мат и отступил с поля боя.

Следующим вечером Эдит не могла сосредоточиться, что было очень странно, ведь она обладала огромными запасами внутренней дисциплины и обычно не обращала внимания ни на какие внешние помехи. Как только я проковылял на сцену в образе подагрического отца семейства, мне стало понятно, что происходит.

Лишившийся шахматной доски оркестр расположил свои лампы так, что лица музыкантов освещались снизу, и в этом призрачном свете они следили за каждым движением Эдит, напоминая военных преступников, которые со страхом и безнадежностью ловят слова своих защитников.

В конце спектакля я был вынужден снова подойти к профессору Штрицелю.

— Сегодня, — сказал я строго, — получилось неважно.

Он был угрюм.

— Вы снова, — проворчал он, — доказали свою музыкальность. Щастны упрям, как мул. Боккерини был не менуэт, а похоронный марш. Позор. Моцарт был чуть лучше, а Диттерсдорф — великолепен. Остальное. ..

— У меня есть замечание.

— Пожалуйста, — он улыбнулся, словно официант, которому указали на муху в соусе.

— Почему вы следите за Эдит Ивенс такими взглядами, которые не могут не смутить любого исполнителя, любого артиста?

Остатки его улыбки погасли, и он ответил мне со сдержанной рассудительностью:

— Сначала это были шахматы. Поправьте меня, если я ошибся. В шахматы нам играть нельзя...

— Это так.

— И мы оставили шахматы дома. Что нам делать? Мы следим за пьесой. Мы смотрим на женщину.

Внезапно его голос потерял сдержанность, а изложение — логичность. Он взорвался криком:

— Вы думаете, нам приятно смотреть на эту женщину? Мы видели Полу Весели!

Я попытался его перекричать, но он моментально понизил голос до мрачного бормотания и устремил взгляд в пространство, придавая своим словам вселенский смысл.

— Знаете, когда мы уехали из Германии где были концентрационные лагеря и преследования, нам казалось, что мы приехали в страну, где сможем вздохнуть свободно...

В этот момент он изобразил из себя цветок, открывающий лепестки навстречу солнцу, а потом стремительно увял.

— Но нет, — трагически добавил он, — тут все так же. Преследования... тюремные решетки...

Я оскорбился и сказал, что не могу признать себя эсэсовцем.

— Не вы, дорогой мой...

Но я не мог согласиться и с нелепым приравниванием милой, человечной и глубоко верующей Эдит Ивенс к Генриху Гиммлеру.

Он закивал, давая мне понять, что каждый имеет право на свое мнение, а уж тем более он, которого лишили свободы играть в шахматы в оркестровой яме.

На следующий день Эдит была в ударе. Единственной проблемой было почти полное отсутствие смеха в зале. Я вышел на сцену и, заразившись блеском и энергией Эдит Ивенс, сыграл так хорошо, как только был способен — при полном молчании зрителей. Это было удивительно тяжело. Даже присутствие в первом ряду трех генералов не могло объяснить невероятной пассивности аудитории.