С этими словами он отложил слушание до того момента, когда несчастная женщина сможет пролить свет на свои польские отношения.
Меня ужаснуло откровенное бездушие происходящего, но ужас перешел в тревогу, когда оказалось, что следующим идет мое дело.
Мой адвокат, член парламента от Ольстера, задал мне несколько предсказуемых вопросов, на которые в моем нежелании быть неправильно понятым я ответил по-театральному громко. Мне формально разрешено было растить Тамару, хотя осуществление этого права было отложено в виду ее юного возраста. Казалось, все идет великолепно в этом лицемерном спектакле, но тут судья вдруг устремил на меня не только пристальный, но и проницательный взгляд.
— Почему? — спросил он, и замолчал.
На лице моего адвоката отразился испуг.
— Почему? — снова повторил судья. — Почему вы дали дочери странное имя Тамара?
— Я совершенно не считаю это имя странным, — ответил я не без высокомерия.
Судья раздраженно покраснел.
— По моему мнению, — заявил он, — это одно из самых странных имен, которые мне только приходилось слышать.
— Вы должны принять во внимание, ваша честь, что у меня русская фамилия, — сказал я. — Было бы смешно, если бы я назвал мою дочь, например, Дороти.
Он удивленно уставился на меня, на секунду забыв о своем намерении меня запугать.
— Дороти — совершенно нормальное имя.
— В определенных обстоятельствах, ваша честь, ничего лучше и придумать нельзя. Но не в моем случае.
На секунду его губы раздвинулись в озорной улыбке. Я видел, как в его уме складывается забавный рассказ. Придя домой этим вечером, он скажет жене:
— Да, кстати, Дороти, дорогая. Только представь себе. Сегодня я в суде слушал дело этого актера, Устинова, и знаешь что случилось?..
С помощью «Кто есть кто» я прошел это минное поле. Я вышел из здания-суда свободным мужчиной со всеми вытекающими из этого последствиями. Я снова был открыт обременительным соблазнам и ненужным метаниям неопределенности.
Мой отец тоже был не в лучшей форме. Теперь, когда мама жила в Глостершире, он снимал квартиру с услугами уборщицы. Оставалось неясным, расстались ли мои родители, но он развил в своем холостяцком жилище активную деятельность: готовил необычайно жирные обеды, которые разделял с теми, кто им восхищался и чья печень могла выдержать атаку из сливок и специй.
В театре моим соседом по гримерной был невероятный тип, которого звали Кэмпбелл Котгс. На самом деле его имя звучало сэр Кэмпбелл Митчелл-Котгс, и он был баронетом. Это был крупный мужчина, высокий и толстый, с низким лбом и напомаженными волосами, карими глазами, выражение которых было одновременно холодным, высокомерным и ребяческим, и чувственными губами, которые постоянно подергивались, смакуя непонятно что. Он стал актером по ошибке, и на сцене держался точно так же, как и в жизни. Разговоры его совершенно озадачивали: когда вы смеялись тому, что казалось слегка забавным, он принимал обиженный вид, а когда вы со вниманием выслушивали серьезные высказывания, он тоже казался обиженным.
Мой отец, пребывая в самом разгаре своей английскости, находил Кэмпбелла совершенно неотразимым. Видимо, он чувствовал в этом человеке какой-то осадок ушедшего имперского величия. Как бы то ни было, он умолил меня пригласить его на ленч, что я и сделал.
Они развлекались тем, что раскритиковали мой выбор вин и обменивались малоизвестными сплетнями о самых низких поступках, совершенных в самых высоких кругах. Я не говорил ни слова, поскольку говорить было нечего. Под конец, когда они покачивали бренди в пузатеньких рюмках, Кэмпбелл, разгоревшись от вина и душевной беседы, дружелюбно похлопал отца по колену и, раскуривая гаванскую сигару, задал риторический вопрос:
— Кто мы такие, дорогой мой друг, как не пара старых браконьеров на опушках общества?
Клоп бросил на меня встревоженный взгляд. Он никогда не считал себя браконьером и не понимал, какую часть общества можно назвать «опушкой». Я ничем не мог ему помочь. Вид у него был расстроенный, как будто он допустил какую-то мелкую оплошность, которая продемонстрировала его чужестранную сущность. А Кэмпбелл, разрумянившись и надув губы, сидел и удовлетворенно смотрел в потолок, смакуя бренди и свои слова.
13
После «Носа Банбери» в последние дни армейского рабства я неустанно трудился над пятой пьесой, у которой не было особых шансов на коммерческий успех. Она носила название «Трагедия благих намерений» и относилась к первому крестовому походу, сведения о котором я черпал из «Кембриджской средневековой истории». Это было первое мое произведение, в котором я поместил вымышленную историю внутрь подлинной исторической реальности. Ее поставили в Ливерпуле в 1945 году, и особого внимания она не привлекла.