Выбрать главу

Зазвонил колокол.

За ужином давали то, что осталось от обеда, и чай с плюшками. Сегодня ели плов из баранины. Немцы варили его без перца, но перец ставили на стол. Леська наперчил так, что рот у него горел. Он выпил поэтому два стакана и пришел в приподнятое настроение. На террасе было очень уютно. Уходить не хотелось. И тут он запел:

Ой, мороз, мороз,  Не морозь меня, Не морозь меня, Моего коня…

Голос звучал великолепно.

Из комнаты вышла Эмма, потом Каролина Христиановна, за ней Гунда, которая глядела на Елисея сдвинув брови.

Не морозь меня, Моего коня…

И вдруг Софья подхватила сильным степным голосом:

Моего коня Белогривого. У меня жена, Ух, ревнивая.

Леська пел:

У меня жена — Раскрасавица…

Софья:

Ждет меня домой, Разгорается.

И тут все увидели, как Софья у всех на глазах превращалась в красавицу: очи ее зажглись, румянец вспыхнул сквозь смуглоту с жаркой силой, и вся она стала статной, лихой, пленительной.

Пантюшка глядел на нее во все глаза: он только сейчас понял, что она и есть та самая раскрасавица, о которой поется в песне.

Каролина Христиановна смотрела на Елисея с улыбкой Марты Спарре. Поняла ли она, что Леська пел уже только для нее? Когда песня затихла, она сказала сниженным голосом:

— Unser Vater… то есть, извините, наш отец, мой муж, сказал, чтобы вы перестали петь. Он считает, что рабочие петь не должны. София, это и к тебе относится.

На Леську эти слова не произвели впечатления. Он мысленно поцеловал Марту в оба глаза и спросил:

— Чтобы мы перестали?

— Ну да. Конечно.

Елисей снова расцеловал Марту, теперь уже в обе щеки, и спросил:

— Перестали петь песни?

— О да, я сказала.

Теперь Леська поцеловал ее в горло, чуть-чуть выпуклое, как у голубя. Каролина Христиановна неловко повела шеей и покраснела.

Иногда мысли при полном безмолвии бывают такими ясными, точно надписи. И они никогда не лгут, как это часто бывает со словом.

— Значит, я понял вас так,— сказал Леська только для того, чтобы оттянуть время,— что мы должны прекратить пение?

Женщина вздохнула.

Елисей вскочил и вышел во двор.

Уже темнело. Елисей дошел до своего сарая, сел на пороге. И стал с хищностью опытного мужчины думать о том, что теперь между ним и хозяйкой возникла тайна, которая объяла обоих.

Он снова запел. Теперь это был вальс Вальдтейфеля:

Много мук я терпел И страдать был бы рад, Если б душу согрел Твой любимый взгляд…
Так взгляни ж на меня Хоть один только раз, Ярче майского дня Чудный блеск твоих глаз.

Леська пел с таким неподдельным страданием, с такой глубокой печалью, что слезы звенели у него в горле. Вся неутоленная, бездомная его юность трепетала в его голосе. И тут он заметил силуэт, прижавшийся к столбу с колоколом. Это была Гунда. Волосы ее конским хвостом изгибались над затылком, как у девушек с этрусской вазы.

Леська встал и пошел в поле. Ему хотелось одиночества. В первой же скирде он отыскал свое гнездо, нырнул в него и запел старинный цыганский романс:

Ну да пускай свет осуждает, Ну да пускай клянет молва, Кто сам любил, тот понимает И не осудит никогда.

Он плакал от своего сиротства, оттого, что взошла луна, что крепко пахло сеном, что ему двадцать лет, а у него нет любимой… И вдруг из-за скирды появилась тень с этрусской прической. Опять Гунда? Она быстро и бесшумно присела у подножия скирды, стройная, сильная, очень напряженная, и молча глядела на Елисея.

— Гунда? — спросил он.

Гунда молчала. Леська тоже молчал, усталый и умиротворенный, как это бывает после слез.

— Ты слышала, как я плакал? Но это так… Ничего особенного… Контузия.

Гунда молчала. Леська вспомнил, что никогда не слышал ее голоса. Гунда всегда молчит.

— Гунда…— сказал Леська.— Ты уже большая… Должна многое понимать… Понимаешь ли ты эти строки:

Нет ничего печальней на земле Мужской тоски о женском обаянье…