Выбрать главу

— Нравится.

— Базой для себя мы возьмем богайские каменоломни. А ты у нас будешь за связного. Согласен?

— Согласен,— не задумываясь ответил Леська.

— Ты настоящий парень, Бредихин. А понятно тебе, зачем в связные я выбираю именно тебя?

— Понятно.

— А что тебе понятно?

— То, что я друг Володи Шокарева.

— Ну вот. А теперь иди домой и сам ничего не предпринимай. Скоро у вас начнутся занятия, так ты учись на пятерки и не прогуливай ни одного дня. Тут, брат, все должно быть заподлицо.

— Это нужно для революции,— с библейским пафосом, но очень серьезно сказал Голомб.

— Когда понадобится, Майорка тебя отыщет. Ну, пока.

Петриченко проводил его до двери. Он весело кивал Леське, пока Леська мог его видеть.

Голомб остался у Петриченко. Леська шел один. Как хорошо, что ему дадут опасное задание. Только бы самое опасное! Только бы скорее! Боль о Васене требовала подвига, самозабвения, жизни очертя голову!

Но Голомб не появлялся.

19

В гимназии начались занятия. Леська опять сидел на одной парте с Шокаревым. Как будто ничего не случилось. Но оба они были уже не те.

«Что я здесь делаю? — думал Леська.— Хоть мне через месяц девятнадцать, но я уже убивал, я видел тени без людей, целовал женщин, я член тайной организации „Красная каска“. Какой я, в сущности, гимназист? Как говорит негритянская пословица: „Не тот мудрец, кто прожил сто лет, а тот, кто прошел сто городов“».

Леська чувствовал себя зрелым, умудренным человеком, и, пожалуй, был прав. Так чувствовали себя многие молодые люди той эпохи, ибо обладали огромным жизненным опытом.

«Какой я гимназист? Разве я виноват, что скороспелка? А сколько было Онегину? А Кордиану Словацкого и вовсе пятнадцать. Мы все — чистейшие продукты времени»,— подумал он на языке политброшюр.

Леська сидит за партой. В окнах море, и у гимназистов такое ощущение, точно они занимаются в кают-компании океанского парохода… Какие уж тут синусы и косинусы, когда вот-вот на горизонте возникнут очертания Столовой горы африканского побережья?

Но сегодня море злое, нехорошее. Осень в Евпатории плохая. Здесь нет ни берез, ни кленов, поэтому нет ни золота, ни багреца, и пушкинские строки:

Люблю я пышное природы увяданье, В багрец и золото одетые леса,—

сюда никак не относятся. Дубы, увядая, становятся рыжими, коричневыми. Тополя тоже. А уксусные деревья, очень характерные для Евпатории, кажется, сразу же чернеют. Времена года в этом городе отмечает главным образом море — и вот оно какое: желчное, раздраженное, коричневая бурда.

Но в октябре греки с дикими криками тащат к воде на катках звонко пахнущие деревом молодежные шхуны, построенные на Греческой улице, и прохожие помогают им толкать какую-нибудь «Артемиду» или «Афродиту» к далекой пристани. «Элла до! Элла!» В октябре на пляже, где совсем недавно отдыхали курортники и теряли в песке обрывки любовных писем, рыбаки вытаскивают неводы, полные добычи, и зрелище серебряных, оловянных, свинцовых рыб, серых скатов, зеленых змеек и шахматных коньков полно такого возбуждения, что можно простить евпаторийской осени всю ее серость.

В октябре же приехал и остановился в «Дюльбере» известный искусствовед, видный сотрудник журнала «Аполлон» Яков Александрович Тугендхольд.

На двух Видакасов и одного Канаки это известие не произвело впечатления, но Володя и Леська заинтересовались.

Сеня Дуван привел их к Тугендхольду знакомиться.

У искусствоведа сидел художник Пастухов, и оба вспоминали о своей жизни в Париже. Хотя вежливый Яков Александрович принял мальчиков радушно, но тут же забыл о них и продолжал беседу с художником:

— А вы помните, дорогой? У нас тогда были две натурщицы. Прелестные девушки…

— Как же, как же, помню! — сказал, улыбаясь, Пастухов.

— Что же с ними сталось?

— Одна из них — моя жена, а другая — ваша.

Неделю спустя, в Публичной библиотеке, той самой, что построена в мавританском стиле, Тугендхольд читал лекцию о новой европейской живописи. Он говорил о тех, кто вошел в искусство после импрессионистов: о Ренуаре, Сезанне, Гогене, Ван-Гоге, Матиссе и Пикассо.

Перед Леськой открылся целый мир новой эстетики, которую не так-то легко было проглотить. Сначала все ошеломляло. Тугендхольд демонстрировал цветные диапозитивы, подчеркивая, однако, что они дают очень слабое представление об оригиналах.

Легче всего Леська воспринял Ренуара: художник был когда-то рабочим фарфорового завода, и эта специальность явно отразилась на его работах. Особенно хороша была обнаженная женщина, сидящая к зрителю почти спиной и повернувшая к нему голову. Тело блистало фарфоровыми оттенками, точно на нем отсвечивалось озеро. Но лицо ее Леське не понравилось: оно не было курносым, как и лицо Венеры. Зато курносым было лицо «Мадам Самари». Леська дал ей двадцать два года и решил, что это довольно солидный возраст. Но особенно заинтересовали его «Девушки в черном». Если приглядеться, то вся эта чернота состояла из темной радуги, а черноты в полном смысле слова там не было.