Первый этап – это насильственно увезенная девчонка, с которой трудно возиться, но женолюб должен это терпеть. В те годы О.М. не подпускал меня к своей жизни, мало со мной разговаривал и, в сущности, только кормил и держал при себе. Он всегда считал, что жена должна быть одна, – ему очень, видно, надоели разводы и случайные связи современников, но сначала это вовсе не значило, что мужу не мешает иногда и поглядеть на жену. Правда, уже в эти дни он постепенно приучал меня к стихам, показывал что-то, но главным образом следил, чтобы я куда-нибудь не удрала.
Настоящая близость началась только после «умыкания» (как ни смешно умыкать собственную жену) в Царское Село. Это письма в Ялту, где я лежала больная100, это огромная воля, проявленная им для того, чтобы сохранить наш союз или брак. Я перестала быть девчонкой, которую он таскал за собой, – нас стало двое.
Третий период нашей жизни – это тридцатые годы, когда он сделал меня полной соучастницей своей жизни. Это началось с путешествия в Армению и с возвращения к нему стихов. Странно, что стихи начались, как и потом в Воронеже, с обращения ко мне101. И каждый период отношений начинался с того, что он определял такой фразой: «Я опять в тебя влюбился». Мне кажется, что к концу мы подошли еще к какому-то периоду, может даже к разрыву, но мы этого не узнали, потому что нас насильственно разлучили.
Нашему сближению после его разрыва с Ольгой Ваксель очень способствовало возобновление дружбы с Анной Андреевной, которое произошло, как она часто мне говорила, благодаря мне. Это случилось в Царском Селе.В марте 1925 года, насильно увезенная из своей милой гарсоньерки на Морской, я очутилась в маленьком пансиончике в Царском Селе. Жители Петербурга всегда ездили для объяснений в Финляндию. За неимением финских городков пришлось довольствоваться Царским. Первую ночь я металась и хотела вырваться из плена. Как я тогда не удрала от О.М.? Я и сейчас этого не понимаю. Бегство к Т. предвещало мне вольную жизнь, к которой я тогда очень стремилась, может даже возвращение к живописи, где, мне казалось, я могу что-то сделать [15] , и уж во всяком случае я получала право на самоубийство в случае неудачи. Все мои представления, вся моя жизненная направленность в те годы была за разрыв, но я не ушла.
Наутро в нашу комнату вошла Мариэтта Шагинян. Это было первое событие, заставившее нас рассмеяться, – Мариэтта оказалась нашей соседкой, жившей за тоненькой стенкой. Если б она не была глуха, она бы слишком много узнала о нашей жизни, но, на наше счастье, этого не случилось. Мариэтта все-таки почувствовала что-то неладное и дала нам с сотню дурацких советов, а затем – нам вторично повезло – уехала в город. События продолжали разворачиваться – появился Пунин, искавший, куда бы ему пристроить А.А., у которой тоже начался весенний приступ туберкулеза. О.М. сразу затопорщился – она не приедет, сказал он мне, вспомнив старую обиду: увидишь, она не приедет, но она приехала, и ее приезд таинственным образом снял все наши раздоры.
Она тогда собрала всю информацию о нашей драме – ей рассказал о ней О.М. и, конечно, я, да еще Т., который меньше всех был в ней заинтересован и втянут в нее почти случайно. Во всяком случае, мы оба сохранили с ним хорошие отношения.
Наша дружба с А.А. началась на террасе этого пансиончика. Хозяин его – повар Зайцев – всё время ездил в город к фининспектору, пытаясь отстоять свое «частное предприятие» от полного разорения, но ему это не удалось: в двадцать шестом году, когда мы вернулись в Царское, там уже оставалось только два пансиона, которые спасались не столько посетителями, сколько связями с нашими правителями. Один из таких пансиончиков действовал именем Урицкого и держался дольше других. Частный сектор у нас исчезал – как в поварском деле, так и в литературе. Мы в последний раз жили в частном пансионе, неслыханно долго ждали хозяина, чтобы он вернулся от фининспектора и нас накормил, и лежали закутанные на террасе, дыша целебным царскосельским воздухом – считалось, что он спасает от туберкулеза. И мы действительно выжили. Здорово было бы, если б мы тогда померли, не зная всего того, что нам пришлось узнать.
Терраса была еще завалена сугробами мартовского подтаявшего снега, но солнце уже здорово грело сквозь стекло. Мы непрерывно мерили температуру и радостно ждали смерти. Однажды, еле вытаскивая ноги, проваливавшиеся в снег, к нам подошел нищий. Мы высыпали ему всё, что у нас было, гроши, наверное, и он ушел, потрясенный нашей щедростью. Мы запомнили с ней этот эпизод, потому что именно он послужил началом нашей настоящей, не календарной дружбы. Всё началось с моего признания, что у меня сжимается сердце, когда я вижу нищих: а вдруг это мой отец, мать, братья или сестра?.. Долго ли нашим близким до того, чтобы пойти с протянутой рукой? Это чувство было ей слишком знакомо. В то время еще были живы ее мать и сестра. Они погибали где-то на юге. Куда-то исчезли братья – Виктор и Андрей [16] . Тогда, кажется, она еще не получила известия о самоубийстве Андрея – любая весть годами добиралась до нас. Мы уже испытали в полной мере первый голод: она – сидя неподвижно в Ленинграде, а я – бродяжничая по стране, как бродяжничали в течение многих лет миллионы людей в поисках хлеба. О.М. уже написал: «Дети, мы обнищали, до рубища дошли..»102 Мысль моя про нищих не отличалась оригинальностью, но чувство принадлежит нам с ней, а не всему разворошенному муравейнику. Люди старались не оборачиваться на бедственные годы и верили, что они остались позади. Основной целью всех было пробиться к казенному [неоскудевающему] пайку, чтобы при любом обороте событий остаться за оградой, куда впускают своих и сытых, где кормят сытно, а может, еще сытнее, чем раньше. Людей с самого начала у нас кормили выборочно, по категориям – согласно заслугам перед государством. В нэп наибольший кусок доставался ИТР – инженерно-техническим работникам, но писатели уже рыли землю, чтобы стать «инженерами человеческих душ»103.