Как Анна Андреевна ни дружила с Харджиевым, одной вещи она ему никогда не прощала: «молчите, иначе он вас отлучит от ложа и стола» – но как он смеет любить не только Мандельштама, но и Хлебникова! А.А. даже подозревала, что он любит Хлебникова больше Мандельштама, и это приводило ее в неистовство. Никто не смел ей признаться, что любит какого-нибудь поэта больше Мандельштама. «Он пастернакист», – предупреждала она меня, то есть такого стихолюба надо отлучить от стола, поскольку к ложу он никакого отношения не имеет… Пунин со всеми его лефовскими штучками все-таки разразился когда-то влюбленной статьей про Мандельштама158, поэтому ему прощалось многое. Забавно, что к своим стихам она любви не требовала или, во всяком случае, за равнодушие к ним никого ни от чего не отлучала. А к Харджиеву она старалась и во мне возбудить нетерпимость за его преступную любовь к Хлебникову…
Ревность и нетерпимость – близнецы. Это чувства сильных, а не слабых. Н.И. тоже говорил, что его суждениями управляют пристрастия. И у Герцена я нашла слово в похвалу пристрастиям159. Только равнодушие порок. Слава пристрастиям!Меня поразила пронзительная и отчаянная интонация девчонки-поэта, которая покончила с собой где-то в Англии160: она узнала, что за всякую каплю радости надо расплачиваться собственной шкурой. Еще в ранней юности, до встречи с О.М., я поняла, что любовь – это вовсе не голубое облачко. Мне хотелось избежать общей участи, то есть отнестись ко всему этому приблизительно так, как молодые женщины второй половины двадцатого века. Отсюда теория двух месяцев «без переживаний». Но на первой серьезной встрече – с О.М. – всё сорвалось, и я попала в жены, а дальше всё пошло как обычно плюс все трудности наших дней.
А.А. подарила меня необычайной любовью О.М. Я поддалась соблазну и не уговорила ее снять это место161. Разве можно назвать любовью, если двое, окруженные хунвейбинами, хватаются за руки? Любовь проверяется не в катастрофической ситуации, а в мирной жизни. Не знаю, выдержала ли бы такое испытание наша. Откуда мне знать? У нас не было почти ни одного человеческого года – в невероятных условиях нашей жизни каждый период приносил свои жестокие испытания. Здорово мы жили, надо сказать, по первому классу. Если страдания – то, чего нам нельзя простить, – то, клянусь, мы их не выдумывали.
Режиссер в «Восьми с половиной»162 завел себе гарем, а у наших женолюбов не было для этого ни жилплощади, ни денег. А в моем случае – я была сниженным вариантом женщины – ангелом Мэри, когда «греки сбондили Елену»163, и это, пожалуй, единственный довод в пользу того, что наш брак мог бы выдержать испытания мирной жизни. Елены задаются, ради них приходится выдрющиваться, а ангелы – люди миролюбивые, и с ними особенно возиться не надо.
А.А. во всех своих браках все-таки была Еленой на первые годы – до потока доказательств – и «ангельских» отношений не понимала. Вот она и удивлялась, что у нас всё держится. И второе: в предреволюционном подполье мужья и жены называли друг друга товарищами. А ведь те, кто знал, что такое стихи, или живопись, или наука, тоже очутились в подполье, и я была своему спутнику товарищем горьких дней164. Вкусив сладость победы, те переменили жен, но мы – не они, и даже после победы дни у нас горькие – сладость не для нас.
Что бы там ни было, я знала живую любовь, не ставшую, а всегда становящуюся, и чудо возникновения стихов, и раздоры, и неслыханную близость, отречения и бунт против слишком глубокой связи и радость новой встречи и нового сближения. Я знаю, что такое буйство, неистовство и обузданное своеволие – мое и О.М. Что бы мне ни говорила А.А., я не верю, что такая дружба, любовь, союз, связь, как наша, могла бы распасться, как распадались браки и романы традиционно изящного типа. Ну их…
Я когда-то – еще в самом начале нашей дружбы с А.А. – утешала О.М., что не такая скатерть на столе и не те чашки, как в приличных домах, – мы ждали ее в гости: «Чего ты там? – сказала я. – А.А. любит, чтобы было не как у людей…» Он ей это передал, и она поняла.
Основная ее жизненная ошибка – она хотела, чтобы у нее было как у людей, а этого не могло быть. А мы с ним понимали, что не надо как у людей, а нам надо как у нас, и благодаря этому мы прожили тот миг, который был нам отпущен на долю, в движении, в смятении, в любви и горе, в радости от жизни и в ожидании смерти. Так и жили, и тридцать лет бессонных ночей были даны мне для раскаяния за каждое злое слово, для томительного осознания необратимости того, что было. И каждое первое мая я, сказавшись больной, пряталась в свою скорлупу и одна-одинешенька праздновала день нашего тайного брака и день нашей разлуки.