Если оглянуться назад, кружится голова – как мы смогли это вынести? Но ведь вынесли, выдержали, вытерпели… «Кто думал, что мы до этого доживем?» – не уставала повторять А.А.
Сейчас ее нет, и я спрашиваю себя: а мне-то до чего еще придется дожить? Уж не всё ли лучшее, что было отпущено на нашу долю, теперь уже позади? Кто его знает… Но свои обязательства я выполнила, а всё остальное мне безразлично. Впрочем, не всё. Для себя я готова на всё, но я не могу больше смотреть, как терзают других людей, я не хочу больше слышать про тюрьмы, лагеря, допросы, суды и прочие беды. Я твердо помню слова Герцена, что в России всегда считалось преступлением то, что нигде в мире преступлением не считается.
Мы живем сейчас в новом мире, где люди, проснувшись, – [а] мы были «рано проснувшимися», а может, и не засыпавшими, – начинают думать и жить нашими мыслями, и нашими горестями, и нашими радостями. Но главное – нашими ценностями. А.А. когда-то сказала: «Ваши дети за меня вас будут проклинать..»218 Она ошиблась только в одном. К нам пришли не дети наших современников, а внуки. Мы с ней говорили о том, что в нормальных условиях, то есть в тех, которые мы себе могли представить не в настоящем двадцатом веке, а в самом его начале, старость оказалась бы совсем другой. Вокруг нас кипели бы литературные страсти, молодые люди собирались в кружки, общества, цеха, они выпускали бы манифесты и совсем не замечали давно канонизированных и всеми признанных поэтов: кому нужны они, когда всего дороже сегодняшний день? И она, обиженная и благополучная, негодовала бы на эти новые школы и не знала бы, куда себя девать.
Жизнь сложилась иначе. Освободительная сила поэзии ощущается не только нами, но и нашими внуками. Тысячи людей на ее похоронах не случайность. Списки стихов Мандельштама, распространяющиеся по всей стране и формирующие сознание новой, только нарождающейся культурной прослойки – новой интеллигенции внуков, тоже не случайность. Очевидно, мы не напрасно жили. И наше счастье, что, дожив, мы смогли заглянуть в будущее. Происшедшие у нас процессы необратимы. Эпоха сверхчеловека кончилась. Эпоха воли к власти кончена, исчерпалась. Произошел какой-то качественный сдвиг сознания, и мы его видели. Это не значит, что новое отменит старые привычки – внукам еще много придется заплатить за право на свободу мысли, за всё, что им придется заново отвоевывать у жизни. Но главное совершилось, и мы жили не зря.
Что еще вспомнить про мою подругу? Как она вдруг сосредоточенно посмотрит на меня и вдруг скажет что-нибудь, и я раскрою от удивления глаза: она поймала мою мысль и ответила на нее. Или как я говорю: «Ануш, там идут к нам», а она спросит: «Что, уже пора хорошеть?» И тут же – по заказу – хорошеет. Или как она прочла в каких-то зарубежных мемуарах – женских, конечно, – что она была некрасивой – писала, очевидно, одноклеточная женщина – и Гумилев ее не любил. «Надя, объясните мне, почему я должна быть красивой? А Вальтер Скотт был красивым? Или Достоевский? Кому это в голову придет спрашивать?»
Я уже думала, что обойдется и она забудет про эти мемуары, но не тут-то было. С этого дня началось собирание фотографий. Все знакомые несли ей фотографии: помните, Анна Андреевна, мы у вас вот эту выпросили… Нужна она?.. Анна Андреевна собирала фотографии, там, где она красивая, разумеется, и вклеивала их в альбом. Их собралось столько, что и счесть нельзя: груды, груды, груды… А записать стихи не успела – времени не хватило. Масса стихов осталась незаписанная. И еще могу вспомнить, как она боялась, что после ее смерти вокруг ее наследства начнется драка. Ей противно было думать, что эти бедные тетради станут предметом купли-продажи. Она показала мне надписи, сделанные ее рукой, – куда и в какой архив сдать папки и тетради. Я боялась архивов: случалось ведь, что там уничтожали рукописи по спискам – бумаги такого, такого и этого – уничтожить… Книги-то ведь жгли. Но Анна Андреевна твердо решилась сдать в архивы: Лева живет один, в коммунальной квартире – это не годится. Надо всё отдать в архивы. Я не возражала…
После ее смерти произошло нечто гнусное. Ира звонила из Ленинграда и требовала, чтобы ей скорее прислали удостоверение о смерти. Она решила бежать к нотариусу и первой подать заявку на наследство Ахматовой; ей, вероятно, казалось, что наследство получают, как золотоносные участки на Клондайке в рассказах Джека Лондона: кто поспеет первым. Ее остановили, объяснив, что наследник Лева – родной сын… А может, она знала, что в нотариальной конторе до последних дней лежало завещание Ахматовой в ее пользу. Дело в том, что, оставшись без Левы после его второго ареста, А.А. сделала завещание – когда Лева вернется, Ирочка ему всё отдаст – там хоть что-нибудь будет, он не останется голым…