Выбрать главу

Горький Максим

Об Анатоле Франсе

А.М.Горький

Об Анатоле Франсе

На вопрос: что наиболее характерно и выгодно для Франции отличает дух её от духа других наций? - я ответил бы: мысль француза почти совершенно чужда фанатизма, и точно так же ей чужд пессимизм; французы-скептики кажутся мне учениками не Протагора и Пиррона, но - Сократа.

Сократ, как известно, поставил границы "суетному увлечению софистов страшной мощью разума", введя в анархическое буйство мысли, разрушавшей "ходячие истины", начало этики и установив, что объективная истина достижима волею человека при условии совершенной свободы мышления, направленного к самопознанию и познанию мира.

Разумеется, вполне возможно, что я знаю мало по истории духовного развития Франции и что мои суждения ошибочны. Но то, что я знаю, рисует мне гений француза счастливо лишённым фанатической и холодной самоуверенности, лишённым деспотического стремления непоколебимо, на века установить те или иные догматы, вогнать мысль в узкое русло той или иной системы и с придирчивой жестокостью инквизитора охранять неприкосновенность догматов и систем. Мне кажется, что прокрустово ложе, любимая мебель педантов, насилующих свободу познания, - эта мебель никогда не пользовалась во Франции особенной популярностью. И я нахожу как нельзя более естественным, что именно француз сказал:

"Мыслю, значит - существую".

Начиная с Рабле и Монтеня, который через века подаёт руку Вольтеру, скептицизм французов, в согласии с Сократом, утверждал необходимость просвещения. Рабле, устами "оракула бутылки", дал людям совет изучать природу, подчиняя её силы интересам человека, Монтень именует "шарлатанством" философию, которая "прячется от людей".

Не помню ни одной весёлой улыбки Джонатана Свифта, но монах Рабле умел смеяться, как никто не умел до него, и по сей день, вплоть до "Кола Брюньон" Ромэна Роллана, смех Рабле не умолкает во Франции, а хороший смех - верный признак духовного здоровья.

В других странах мы видим пессимистов-философов, пессимистов-поэтов, но я различаю пессимизм человека, который, чувствуя себя оскорблённым безуспешными поисками гармонии в мире и в себе самом, страстно проклинает и себя и мир; я различаю этот вид пессимизма от безнадёжной покорности пыткам духа и тела, столь обильным в мире нашем и требующим уничтожения. Поэтому я принимаю пессимизм Бодлера, но мне чуждо мрачное подчинение Ленау злому хаосу фактов. И я очень люблю повторять презрительные верные слова Бальзака: "Глупо, как факт".

Может быть, следует указать и на то, что о "закате Европы", о гибели европейской культуры меньше всего говорят и пишут во Франции.

Допустимо, что эти сопоставления, которые можно легко развить и расширить на все стороны жизни, читателю покажутся излишними, но, думая о гении Анатоля Франса, невозможно умолчать о духе наций. Как Достоевский и Толстой, каждый по-своему, показали с полнотою, совершенно исчерпывающей, душу русского народа, так, для меня, Анатоль Франс всесторонне и глубоко связан с духом своего народа. Вероятно, с русской стороны мне возразят против такого уравнения, но это был бы спор о вкусах. И к тому же я сравниваю не эстетические величины, а лишь степень полноты, с которой выражен дух той или иной нации, а с этой точки зрения Анатоль Франс для меня совершенно равен величайшим гениям всех стран. К этому следует прибавить, что духовно здоровый человек кажется нам человеком несколько упрощённым, что весьма ошибочно, вредно и свидетельствует только об искажении вкуса к жизни.

Я не стану говорить о красоте мысли Анатоля Франса, и, не зная его языка, я принужден молчать об изящной силе и богатстве его слова, хотя эти достоинства вполне ясно чувствуются даже в русских переводах его книг. Меня Анатоль Франс прежде всего изумляет своим мужеством и духовным здоровьем; поистине, это идеально "здоровый дух в здоровом теле". Он прожил жизнь свою в трудное время великих социальных катастроф, и я не помню, когда его зоркий разум ошибался в оценке событий, хотя должен сказать, что мне не вполне ясно, как связано его отношение к войне с отношением к идее коммунизма. Он в совершенной степени обладал сдержанностью аристократа духа, эта благородная сдержанность никогда не позволяла ему увеличивать печаль мира сего жалобами на людей и заявлениями о личных страданиях своих, а ведь несомненно, что этот удивительный человек страдал много и не только тогда, когда он мужественно работал над такой книгой, как "Остров пингвинов". В маленькой заметке "О скептицизме" он передаёт рассказ Иоанна Диакона:

Когда святой Григорий плакал при мысли о том, что император Траян осуждён навеки, бог избавил душу Траяна от вечных мучений: душа осталась в аду, но с этого времени не испытывала там ничего дурного.

Живя в грязном аду, так искусно, так образцово устроенном командующими классами Европы, Анатоль Франс, человек, внешне похожий на сатира и обладавший великой душою античного философа, изумительно зорко видел и чувствовал всё "дурное". Его большой нос ощущал все смрадные запахи ада, как бы тонки они ни были, и, как Сократ, Анатоль Франс и любил и умел открыть плохое в том, что ходячее мнение признавало хорошим. Его отношение к печальному "делу Дрейфуса", письмо по поводу травли Поля Маргерита и многое другое достаточно убедительно говорит, что безразличное отношение к людям и миру было совершенно чуждо скептицизму Анатоля Франса. Восхищаясь Пирроном, он находил учение древнего скептика "моральным учением".

И никто не чувствовал так хорошо относительность наших понятий о добре и зле: в рецензии на книгу Гюи де-Мопассана "Рiегге еt Jean" он с мягкой иронией мудреца назвал "невинной" привычную людям тенденцию принимать относительное как абсолютное. В данном случае термин "невинность" по-русски звучит, как "наивность".

Он был твёрдо убеждён, что "мы знаем лишь одну реальность - нашу мысль. Это она творит мир". Он религиозно и неуклонно верил только в одну истину - красоту. В рецензии на книгу господина Бурдо, озаглавленной "Грехи истории", он сказал словами, отлитыми из чистого золота:

Если б мне нужно было выбирать между истиной и красотой, я не колебался бы: я бы оставил себе красоту в полной уверенности, что она заключает в себе истину, более высокую и более проникновенную, нежели сама истина.

Этикой Анатоля Франса была эстетика - этика будущего. Он в справедливости видел прежде всего красоту, мудро предчувствуя, что жизнь людей будет справедлива лишь тогда, когда её насытит красота. На мой взгляд, он и мысль ценил так высоко именно потому, что для него она являлась одним из наиболее совершенных воплощений красоты духа человеческого. Но он никогда не чувствовал себя орудием мысли, существом, подчинённым ей, мысль не являлась для него фетишем, и разум не был идолом его.

Анатоль Франс для меня - владыка мысли, он родил, воспитывал её, умел эффектно одеть словом, элегантно и грациозно выводил в свет весёлой, живой, иронически, но беззлобно улыбавшейся. Он управлял её капризными играми с лёгкостью гениального музыканта, который дирижирует оркестром, где все исполнители считают себя первоклассными талантами и субъективны до анархизма.

Разум, как всё в этом мире, стремясь к покою, слишком часто, торопливо и самонадеянно утверждает догматы, теории, системы, затрудняя этим свободу дальнейшей работы мысли над углублением и расширением наших понятий. Мне часто казалось, что Анатоль Франс видит разум физически воплощённым в существо странной формы: голова и гневное лицо Абадонны на теле крылатого паука, который торопливо стремится оплести, связать человека крепкой паутиной различных истин и этим поработить волю человека к познанию мира. Анатоль Франс иронически улыбался, видя это стремление части поработить сложное целое.