Митрофан явился на все готовое, грозная тень Всеволода маячила за ним, в городе стояла владимирская дружина, князь был владимирский и боярин при нем из близких ко Всеволоду людей.
Такого еще доднесь не бывало, чтобы покрикивал владыка на передних мужей, а Митрофан себе позволял, даже посохом замахивался. Возражений терпеть не мог, советоваться ни с кем не хотел, только и был у него советчик, что пронырливый и вездесущий Лазарь, который день свой начинал и кончал во владычных палатах.
От веча, каким было оно прежде, тоже только одно название осталось: новгородским же золотом покупал Митрофан преданных крикунов. Те же самые крикуны, люди бесстрашные и лихие, творили тихую расправу над противной стороной: того, стукнув топором по голове, в реку сунут, тому подпустят под охлуп красного петуха… Иным открыто сажали во дворы под видом челяди кого-нибудь из своих. За боярами приглядывали, как за овцами, простцам волю дали говорить что вздумается.
А куда Мирошке в таком разе деться? Уж его-то каждый шаг был на виду, уж его-то каждое слово учитывалось. И стали сторониться посадника золотые пояса, иссякла вера в него и у торговых людишек. Иначе, как Всеволодовым псом, его за глаза и не величали. Но разве по доброй воле склонил он перед Низом свою седую голову?! Разве не о господине Великом Новгороде пекся, когда ехал просить у Всеволода на княжение его сына? От новых бедствий хотел он избавить город, от голода и разорения.
Все забыто. Нынче не до Мирошки боярам и купцам, видят: сила у него иссякла, в новой смуте ищут для себя спасения. Оттого и вернули из забвения Михаила Степановича и молчанием своим на совете подстрекают к супротивству.
Сидел Мирошка на лавке во власти тяжелых дум, словно неживой, не слышал, как вошла сестра Гузица, как прошуршала платьем почти у самого его лица. Вздрогнул от ее голоса, раздавшегося рядом:
— Что пригорюнился, братец, сидишь во тьме? Аль снова с Мишкой чего не поделили?
Насмешливо говорила Гузица, стояла перед ним, покачивая крутыми бедрами. Оплывшее лицо ее белело в темноте.
Вот тоже Митрофанова доводчица. Когда-то, в былую пору, была она ему верной опорой, а как спуталась с сотским Шелогой, стала держать противную Мирошке сторону. Обабилась, жиром заплыла (ходил слушок, что видели ее и у старого Михаила Степановича, но Мирошка отмахивался — навет это), в тереме хозяйничала, визгливо покрикивала на дворовых девок, била их, а то подолгу запиралась в светелке — и к обеду не дозовешься, натирала румянами щеки, кривлялась перед медным зеркалом. И раньше-то срамила она боярина, но благо хоть, была у него под рукою для разных важных дел — теперь же, кроме неудобства, пользы от нее не было никакой.
— Ты Мишку в доме моем не поминай! — взъерепенился посадник и вскочил с лавки. — Довольно и того, что люди про тебя говорят. Не внял я им, а нынче думаю: что, как верен слушок?
— Верен, братушка, верен, — проворковала Гузица и выплыла из повалуши.
Господи, и в своем тереме покою нет! Ишь, как хвостом вертит, свой верх почуяла. О том, что доносит она Митрофану, Мирошка сгоряча подумал, а теперь так смекнул: с нее и не такое станется. И то, что старого кобеля Михаила Степановича окрутила и, нежась с ним, оговаривает брата, тоже показалось ему правдой. Вот и делай людям добро.
«Да неужто не найти на дурную бабу управы? — подумал посадник. — Вот выйду сейчас да всыплю ей, чтобы чтила старших!..»
И совсем было направился Мирошка за Гузицей, на ходу закатывая рукава, как снова почувствовал во всем теле давешнюю слабость и, охнув, повалился на пол.
Очнулся посадник на ложе, провел руками по груди — догадался, что накрыт лебяжьим одеялом. На столе слабо горела свеча, у свечи, подперев голову кулаками, сидел Димитрий и пристально смотрел на отца.
Боярин слабо застонал, ресницы Димитрия вздрогнули, и взгляд переменился. Мирошка подметил это.
«Лгут, все лгут, — с сердечной болью размышлял посадник. — На сына надеялся, но и ему веры нет. Только и живет одною надеждою на мой близкий конец. Свезут прах мой, и тут же спустит все, что не им добыто. Для народа слезу прольет, но в душе порадуется… Вот оно как обернулось-то — что в Боярском совете, что в своем терему: на-кося!»
Беспокойны и суетны были мысли боярина, и была в них одна только обида. Себя ни в чем не винил Мирошка, других не жалел. И ночь не сулила ему успокоения, потому что и ночью отяжеленная голова его родит не приятные сны, а страшные видения, от которых не раз пробудится он и, обливаясь холодным потом, будет молить хоть о малом проблеске света, возвещающем наступление еще одного дня, который начат и, даст бог, прожит будет до наступления тьмы, а дальше боярин не загадывал.