И смотрел на Якимушку со снисхождением, как на несмышленое дитя. Верно, думал Ивор, что когда подрастет молодой гусляр, когда оглядится вокруг приметливым оком, то и сам все поймет: не тем славен певец, что на ногах сафьяновые сапожки, а на шее золотая гривна (таких-то сколь развелось в богатых теремах!), а тем, что сирым помогает в их неисчислимых бедах, а павшим помогает встать. Не для услады пресыщенного боярина, не для славы его, что развеется как туман, слагается песнь (иначе и она легче легкой дымки), не для пиров, на коих один пред другим похваляется, не для жен и дочерей боярских. Перед трудной битвой поможет песнь уставшему ратнику, и пахарю послужит она, и кузнецу, и иному умельцу, когда уж иссякнут силы и нет впереди ни светлого проблеска, ни манящей надежды...
Нет, не такого ответа ожидал Якимушка от старого Ивора. И с годами не стали очи его зорчее, и сердце не открылось добру.
Осерчал Ивор, прогнал его от себя:
— Сломал бы я твои гусли, да, может, еще образумишься. Но со мною пути тебе нет.
— Ну и оставайся один, — не выдержал, высказал ему молодой гусляр, — авось кто другой закроет твои очи.
И ушел от старца, и пошел по боярским дворам. И добился бы он в жизни своей многого, во многом бы преуспел, но сгубила его любовь к хмельному зелью.
К тому времени Ивор скончался — бог весть, может, Якимушка и ускорил приход его смертного часа: очень переживал старец, что ошибся в своем ученике. Говорят, хотел он перед самым концом податься в монастырь, но по неспокойности нрава своего повздорил с игуменом и пострига принимать не стал. Схоронили его в Новгороде, много стеклось народу прощаться с любимым певцом. Но отслужить панихиду по нем едва сыскали захудалого попика. И Якимушка был на погребении, и слезу обронил, но слеза та была больше от хмеля, чем от горя. А ежели и горевал о чем молодой гусляр, то о том только, что прав оказался в своем предсказании Ивор: славы вечной Якимушка не заслужил, а из боярских усадеб его гнали. Никому не нужен был вечно хмельной и распутный гусляр.
И стал Якимушка забавлять людей, где придется, но от песен его не было никому ни тепло ни холодно. Все слова растерял он по питейным избам, а брань его слушать никто не хотел. Одни только бражники и привечали молодого гусляра, и то только покуда выставлял он им меды. А без медов в свой круг и они его не принимали.
Злобился Якимушка, шагая по морозцу. «Вот ужо приветит меня владыко, — говорил он себе, — так не то что медов вам не выставлю, а буду гнать от своего порога».
Веселым и беззаботным рисовалось ему его будущее, и сам себя в вере своей он укреплял, будто что и впрямь изменится в его жизни.
А того и не знал, что вернется и пропьет владычный перстенек, и другого ему дарено не будет.
Ясная зимняя погода и умеренная стужа способствовали быстрому продвижению объединенного войска Всеволодовых сыновей. Почти в ту же саму пору, когда они приближались к Твери, с противоположной стороны, от Новгорода, к Вышнему Волочку подходил со своим войском Мстислав Удалой. И, всего лишь на день опережая его, ехал в обозе соляников с зашитой в зипун Митрофановой грамотой Якимушка.
За песни взяли его с собой обозники, дозволили ехать на переднем возу, даже шубу подложили, а другою накрыли гусляра. Первую песню на привале спел он им не свою, а Иворову. Понравилась мужикам смелая песня, хвалили они Якимушку, наваристой угощали ухой, даже сунули ему под голову сулею с крепким медом, чтобы не скучал в пути.
Но с сулеею гусляр управился быстро, стал выпрашивать для себя вторую.
Чего не отдашь за хорошую песню! Дали ему и вторую сулею обозники. Радовались они:
— Повезло нам, что едет с нами гусляр. Не помрем в дороге от скуки.
Спел им Якимушка и еще одну Иворову песню. А больше он не знал — позабыл за временем. Дальше песни пошли свои. И уже не радовались, а только хмурились и дивились обозники:
— Будто подменили тебя, гусляр. Али лучшие песни бережешь для иного случая? Хоть мы люди и простые, а ты нас не обижай. Нешто худо тебе с нами? Нешто уха наша не по тебе, нешто меды не сладки?
Сладки были у них меды, и уха была навариста, а других песен у Якимушки в запасе не оказалось. И когда однажды, присев у костра, снова забренчал он на гуслях и пропел свой обычный зачин, мужики сказали ему:
— Ладно, повезем тебя ко Твери и без песен. А про бояр да воевод слушать твои былины мы не хотим.
К вечеру другого дня обозники забрали у него шубу, потом забрали и другую шубу — ту, что служила ему подстилкой. Тогда обиженный Якимушка зарылся в сено. Но и тут его побеспокоили.
— Ступай-ко на последние сани, — сказали гусляру мужики.
На последних санях и сена не оказалось. А мороз крепчал. Особенно холодно было по ночам. Совсем коченел в своем ветхом зипунишке гусляр.
Уже на самом подъезде к Твери стало Якимушке вовсе невмоготу. В другое время он и не подвигнулся бы на такое. А тут еще злость взяла на обозников.
Знал он, где хранятся у них меды. Пробрался тихо, напился и, возвратясь, заснул на своих санях. Утром его едва добудились. Стали браниться, а после пожалели: сам бог наказал строптивого гусляра — обморозил он себе ноги. Сколько ни терли снегом, а оттереть так и не смогли.
Прибыв в Тверь, забитую дружинниками и пешцами, первым делом стали искать лекаря. А Якимушка плакал да все про какой-то перстенек поминал. Наконец вспомнил и про грамотку.
— Несите меня ко князьям, — требовал он у обозников.
— Глупая твоя голова, — увещевали его мужики, которые уж раскаивались, что так жестоко обернулась гусляру их наука. — Да на что тебе князья, ежели обезножел? Не станут они слушать твоих песен.
— Одну песню выслушают, — стеная и охая, заверил их Якимушка.
Делать нечего, приволокли гусляра к избе посадника, где стоял Константин. Вышедший на крыльцо постельничий князя рассердился:
— Почто, мужики, выставили пред княжеские окна калеку?
Обозники смутились, стали оправдываться:
— Не калека это, а гусляр.
— Ну так почто гусляра приволокли? Пиры князь правит вечером, а по утрам у него боярская дума.
— Из Новгорода я, — еще не отошедший с похмелья, пробормотал Якимушка.
На шум возле крыльца вышел сам Константин в накинутой на плечи волчьей шубе. Обозники, словно подкошенная трава, попадали на колени. Якимушка же как лежал на возу, так и продолжал лежать, только шею вытянул.
— Вот, княже, — сказал постельничий, — хощет видеть тебя гусляр. Я уж толковал ему, что час неурочный, а мужик — всё свое. Из Новгорода он. — И тихо добавил: — Видать, бражник. И так смекаю я, не помутился ли у него рассудок?
Константин, придерживая рукой спадающую с плеча шубу, сошел с крыльца, приблизился к саням.
— А ты почто не падешь перед князем? — сурово спросил он гусляра.
— Поморозил он ноги, княже, — сказал один из обозников. — Ночью зело светел был, вот и недоглядел...
Якимушка пробормотал с натугой:
— Не слушай мужиков, княже, — меня выслушай: от владыки я к тебе с грамоткой.
— С грамоткой, говоришь? — насторожился Константин. — Ну так волоките его, мужики, в избу.
Обозники перепугались — так вон это какая птица! А они над ним потешались, как бы теперь не стряслось лиха: чего доброго, пожалуется на них гусляр, и тогда всем несдобровать... Мешая друг другу, кинулись поднимать певца, бережно внесли в избу, усадили на лавку.
— Ступайте прочь, — вытолкал их постельничий. Крестясь и охая, обозники горохом покатились со всхода.
А Константин вскрыл доставленную Якимушкой грамотку, покачал головой и так сказал гусляру: