Послышались жидковатые хлопки.
— Сколько докладчик просит?
Докладчица попросила час.
— Дадим час?
— Хватит сорока минут!..
— Тридцати! — раздались голоса.
— Вы что? — гневно возопил председательствующий. — Ведь докладчик — поэтесса! Значит, будет не доклад бюрократа, а страстная речь отмеченного печатью свыше!
— Дадим час! — раздались голоса. — Да хоть два дадим! Раз «отмеченная печатью»!.. Раз «страстная речь»!..
— Ну, везде поспела, — шепнула украдкой Нинель, — так и лезет в освобожденные, ничем не брезгует, даже докладами!..
Фанатея резво вскочила на специальную ветку-трибуну, откуда ее стало видно всем собравшимся. Луна ярким фонарем осветила приземистую сутуловатую фигуру, лицо изможденное. Но на этом лице горели неистовым жаром большие глаза и топорщились густые бакенбарды или пейсы, закрученные к носу для красоты.
Борис Арнольдович только теперь как следует разглядел поэтессу. Женщина как женщина. В смысле, тьфу, обезьяна как обезьяна. Если б не глаза. Возрастом, пожалуй, за тридцать. Во всяком случае, старше Нинели. И чего ей не живется спокойной бабьей жизнью? Да, скорее всего, обычная история, каких в любом мире случается немало. Не вышло личной жизни — пытается компенсировать чем-то иным. Нет, моя Нинель более естественная натура, более цельная. Нинель лучше. Тьфу! Уже «моя»!
Так размышлял Борис Арнольдович, пока докладчица о чем-то шепталась с председательствующим. Наконец они обо всем условились.
— Друзья! — тряхнув головой, словно откидывая со лба некую непокорную прядь, начала свою речь Фанатея. — Братья-единоверцы! И сестры! Родные мои интеллектуалы, потомки славных неустрашимых интеллектуалов прошлого! Внуки неоконкистадоров!
Начало речи показалось Борису Арнольдовичу вполне достойным истинного поэта. Он покосился на Нинель и Самуила Ивановича, чтобы сверить на всякий случай ощущения. Однако на их лицах были скептические выражения. Борис Арнольдович сделал такое же.
— …Прежде чем начать мою речь, я должна предупредить вас вот о чем. Все вы знаете меня не первый день, знаете, как я всегда выкладываюсь на турнирах. Я даже, скажу вам по секрету, мечтаю так однажды и умереть на полуслове, на полурифме, на полуметафоре. Умереть на ваших глазах, раз уж умереть все равно рано или поздно суждено. Так вот, тема сегодняшнего моего доклада вовсе не публицистическая, как думают, наверное, многие. Это глубоко поэтическая тема, друзья мои! Что первым осознал не кто иной, как наш мудрый Порфирий Абдрахманович…
Пришлось хлопать довольному судьбой председательствующему оберпредседателю.
— То есть, — продолжала после аплодисментов Фанатея, — я сейчас отнюдь не изменяю моей музе, моему лирическому видению, моей поэтике, а напротив, раздвигаю границы! Чем, собственно, и обязан всю жизнь заниматься подлинный поэт, отмеченный божественным знаком. И если я именно сегодня, именно во время моего доклада вдруг угасну, как свеча на ветру (а вечер, между прочим, стоял тихий-тихий), то знайте, братья и сестры мои, это он, Господь наш милостивый, призвал меня к себе, меня, изнывающую от беспредельной любви к Нему!..
Черт возьми, по разумению Бориса Арнольдовича, только начавшего в свои тридцать лет приобщаться к поэзии и религии, никто, кроме истинного поэта, так говорить не мог! Хотя бы даже потому, что так нормальному человеку должно быть просто неловко говорить.
Но на лицах Нинели и Самуила Ивановича продолжали сохраняться скептические выражения. Чего они в самом деле?!
— Итак, — продолжала Фанатея, как следует предварительно распалившись, — я приступаю к нашей теме, и если вы в моих словах услышите нечто слишком уж общеизвестное, не торопитесь раздражаться, может быть, вечную тему я поверну к вам новой гранью.
Давным-давно, как вы знаете, все это было. Шли они, шли по своей родной пустыне или полупустыне Ближнего Востока, это такой узкий перешеек между Материком и Полуостровом, шли они, шли и несли учение Христа о вселюбви не знавшим подлинного счастья народам.
Да простят меня дипломированные богословы, которые увидят в словах моих известный примитив и упрощенчество, я не собираюсь посягать на основополагающие догматы и их философскую необъятность, а лишь как поэт подхожу к данному вопросу, а также как человек, живущий в конкретном сегодня и обремененный знанием огромного вчера.
Итак, нам предложена тема: «Мог ли Иуда не предавать Христа?» В сущности, для нас всех, за исключением, быть может, иноземца (последовал небрежный, подчеркнуто пренебрежительный кивок в сторону Бориса Арнольдовича), — ответ очевиден. Но вот очевидности-то и надо более всего опасаться! Мог — скажу я вам! А вы воспримете это как дерзкую и опасную ересь. А иноземец со мной согласится. Не мог — скажу я вам! И вы со мной согласитесь, а иноземец промолчит, но останется при своем мнении.