Мужичок в трениках принялся разглядывать меня. Я помахала ему рукой и прибавила газу.
Открыла дверь ключом, вымыла руки, выпила стакан томатного сока с перцем и сделала тест овуляции. Ох. Ну вот. Вот я и признала результат, который во времена стабильных парных отношений меня бы взбодрил, а сейчас потряс своей конкретикой. Обе полоски стали темно-розовыми. Бедный придаток мозга, точнее аденогипофиз, верный своему долгу, принялся вырабатывать ЛГ, лютенизирующий гормон, который подготавливал высвобождение яйцеклетки и развитие фолликулы в желтом теле, производящем прогестерон, необходимый для имплантации на слизистой матки. «Наиболее подходящие для зачатия двое суток начинаются с момента установления повышения уровня ЛГ», — так было написано на упаковке теста. Значит, теперь в моем распоряжении примерно 48 часов, судя по всему, даже меньше, поскольку установление могло произойти через несколько часов после действительного повышения уровня ЛГ. Мобилизоваться нужно немедленно.
Когда-то я листала сборник народной эстонской поэзии и нашла там такую песенку из Вайвары:
Такие песни существовали в разных вариантах, и в сборнике они составляли отдельную тему. В определенном смысле я восприняла ее как солидарный привет из далекого прошлого. Если, конечно, исключить, что песни все-таки заканчивались тем, что в конце концов нечаянным образом какой-то, пусть даже хилый, младенец появлялся в колыбельке, а мне это до сих пор не удалось.
В свое время, разумеется, я избегала беременности. Но незадолго до тридцатилетия решила больше не откладывать, и за это время предприняла попытки с несколькими мужчинами. Доктора утверждали, что все в порядке, нет ни одной причины, по которой этого не должно было произойти. Но это не происходило. И я все больше раздражалась; отношения с мужчинами становились все более нервозными и хрупкими, каждый новый цикл казался мне «последней возможностью». Упитанный младенец, изображенный на упаковках овуляционных тестов, злил меня все больше, мне хотелось подрисовать ему рога, бороду и очки.
Мне подобных честили и в народе, и в масс-медиа. Разговоры о приросте населения меня не слишком трогали — сделать ребенка «отчизне» я считала извращением, хотя и понимала культурологически-сентиментальную сторону «эстонского вопроса», как и осознавала то, что деревенский дом какой-нибудь бабушки может быть очень дорогим, и мысль о том, что через два столетия его больше не будет, может по-настоящему опечалить. Бедный родной эстонский язык, бедный родной идентитет. То, что для нашего поколения зарабатывать пенсию будут иммигранты, не казалось самой страшной перспективой. Разумеется, я поддерживала решения и тех женщин, которые не собирались заводить детей. Иногда думала, как же легко было бы стать одной из них. Но я не стала.
Хотя знала многих, кто внешне казался не желающим заводить ребенка и, может, даже иронизировал над темой, но на самом деле уже давно мучился этой проблемой. Я обнаружила, что у несчастных не-матерей и не-отцов могло бы быть эмоциональное право отлупить ноющих о приросте социологов и экономистов, — именно в случаях, когда те принимались воздействовать на эмоции и упрекать бездетных. Но можно ли было требовать, чтобы, составляя основанные на фактах предсказания, сторонники прироста в интересах политкорректности каждый раз добавляли примечание «Мы не желаем этим оскорбить тех, кому до сих пор не посчастливилось заиметь детей». Это бы сочли смехотворным. То, что кому-то причиняли боль, было неизбежно. Но столь же неизбежной — тяжелый случай — могла бы стать и затрещина беззаботным воспевателям прироста.
Разрывая отношения, я обдумывала возможности искусственного оплодотворения, но боялась, что это подействует на меня удручающе. При мысли о том, что даже в момент зачатия ты окажешься совершенно одинокой (ну хорошо, с медиками, но они не считаются) и не сможешь прикоснуться к биологическому отцу будущего ребенка, становилось по-настоящему грустно.
Что касалось приемных детей, я почему-то была уверена, что чиновники не доверят мне чужого ребенка. Во-первых. А во-вторых, чего уж там скрывать, я чувствовала, что это «не то». Нет, ну откуда же оно могло стать «тем самым». Все мы (то есть люди) разделяем, как считается ныне, 99 % генов, (когда-то этот показатель был выше — 99,9 %, но потом обнаружили, что число копий может быть больше, чем один ген от каждого родителя). Один мой друг по поводу столь большого совпадения генов сказал, что все люди «это одна и та же тварь». Но я чувствовала, что хочу именно себе подобную «тварь», которая разделила бы со мной и аллель расходящихся генов. Я верила, что с таким ребенком чувствовала бы себя увереннее и могла бы к нему серьезно привязаться, даже если он меня предаст: во всяком случае, в моих глазах это не превратило бы мою привязанность в абсурдную. Разумеется, я догадывалась, что любить кусок самое себя лишь по той причине, что это твой собственный кусок, в каком-то аспекте могло показаться совершенно абсурдным (или еще — до чего ужасная Blut-идея даже если оставить в сторону Boden!) Но именно так я, к сожалению, чувствовала и верила, что в чувствах своих я не единственная, кто так чувствует. Для возражений невозможно было дать слово тем, у кого дети имелись.