Выбрать главу

Реабилитация совершилась 29 июля 1955 года — очень заметный день в моей сумбурной жизни. Любовь Григорьевна Караганова, заведовавшая тогда отделом прозы (или поэзии? — забывать стал) повела меня домой к Симонову. Он тогда болел (ему прооперировали большой палец ноги). Жил он на Пушкинской площади, на седьмом, кажется, этаже, в квартире из цепочки комнат. На столе в столовой стояли тарелки с объедками и недопитая бутылка венгерского токая. В дверь заглянула Серова, холодно поздоровалась с Карагановой, сердито поглядела на меня и прошла дальше, не сказав ни слова. Мне показалось, что слухи о ее красоте сильно преувеличены — возможно, впрочем, что она просто не относилась к типу женщин, кото­рые мне нравятся. А вот Симонов понравился.

Он лежал на диване, прикрытый цветным пледом, красивый, уса­тый, темноглазый, приятно картавящий и «съедающий» каждое «л». Сначала он расспрашивал меня, потом стал задавать вопросы и я. Я ска­зал, что действие моего романа — второй военный год в тылу. Мне важно знать, могу ли я опираться на сведения о фронте, которых так много в симоновских произведениях (в частности — в повести о Сталинг­радской битве). Он ответил, что везде — правда, за единственным исключением: где-то он был вынужден написать — и не по собственному желанию, — что немцы приковывали своих солдат к пулеметам. Вот это — вранье. Впоследствии, перечитывая Симонова, я нигде не встречал прикованных пулеметчиков — вероятно, при переиздании он сам такие места выбрасывал.

Разговор шел вольный. Он сказал, что с началом войны почти у всех молодых пропало телесное влечение к женщинам: не до того было. Лишь в 42-м, раненый, в Ташкенте, он впервые за полтора года захотел близости — не то нянечка, не то медсестра раскрыла ему, что он еще не потерял своей мужской природы. Он спросил: а как было в лагере? Я честно признался, что скудный паек не стимулировал по­тенции, но не помню дня, чтобы не хотелось женщины. На войне было по-другому, повторил он.

Мы сразу договорились, что заключенных и лагерей в романе быть не должно. Это не пропустят, категорически заверил он. Я ска­зал: раз нет заключенных — значит, не может быть и рабочего класса, отдельные трудяги — да, но не масса, ибо масса ходила под конвоем. И партии — как коллективного литературного героя — не описать, ибо на севере она была привеском НКВД, рабочим органом чекистов, в Энкаведевии ее зажали в тисках политотделов, а раз я о них не говорю, то раздувание партийной роли будет слишком уж вызывающей ложью. Он заме­тил, что роман о стройке, в котором нет ни рабочих, ни партии, очень уж однобок. Я предложил вернуть старое название — «Инженеры», именно они, технические специалисты и административные руководители, были центром повествования. На «Инженеров» он не согласился, заголовок «Второй фронт» объявил претенциозным. «Не будем дразнить зарубежных гусей — они читают наш журнал, — объявил он. — Лучше перенесем на весь роман название третьей части — “В полярной ночи”». Я не возражал.

Еще он сказал, что надо сделать так, чтобы читатель понимал: термином «эвакуированные» (так называли некоторых людей, перемещенных из зон военных действий) зашифрованы заключенные. Это я обещал, но не уверен, что сумел сделать.

А потом, увлекшись, он заговорил о радикальной перестройке романа. Он бы написал его по иному плану и даже с другими героями. Он импровизировал. Он создавал совсем другое повествование — и придуманное им было куда интересней, значительней, художественней и ярче моего. У Симонова разыгралась фантазия, его охватило вдохновение. Неторопливо, картавя и не выговаривая «л», он разворачивал передо мной картины крупного литературного произведения — из тех, что надолго сохраняются в памяти читателя. В этом ненаписанном романе было все, чем сияет настоящая литература — драматические схватки, большие характеры, петли сюжета... Я слушал, зачарованный и восхищенный. Симонов предлагал мне то, чего я выполнить не сумел бы, даже если бы захотел, и что разительно не походило на его собственную сухую, почти аскетичную прозу. Мне потом долго казалось, что он тайно мечтал о таком сугубо «литературном» романе, какой придумал для меня и какой, строго самоограничиваясь, не разрешал писать себе. Что-то в этом духе я ему и ответил. И еще я сказал: