Выбрать главу

Время обеда прошло, аппетита не было. Я сходил на станцию — там работала забегаловка, дымная, мрачная, но с пивом и склизкими сардельками. Наполнившись пивом и куснув сарделек, я вернулся до­мой, забыв что-либо взять на ужин. В номере я спросил себя: не лучше ли мне сбежать из Дома творчества? Пока Ахматова в Голицино, я мог бы пожить в Москве у друзей — и тем избавить себя от новых оскорблений. Почти уже решив сбежать, я разозлился. Что за чертовщина! Я и блатным в лагере не уступал, а сейчас удеру от женщины, которая ни за что ни про что нахамила мне — причем хуже, чем могли бы осмелиться «свои в доску». И главное — безо всякой ведомой мне вины. Если ей невыносимо встречаться со мной, пусть не встречается. Пусть попросит еду в свой номер, а я буду хо­дить в столовую, как ходил до ее появления! И я пошел на ужин.

И все-таки страх перед новым — и на этот раз публичным — оскорблением был так силен, что в столовой я появился раньше всех. И пренебрег этикетом вкушания: бесцеремонно, в одиночестве, положил что-то в тарелку и стал поспешно уписывать (надеялся справиться с ужином до появления Ахматовой). Но она возникла в дверях еще до того, как я одолел половину.

Я понял это не поворачивая головы, по шуму в комнате. Все встали, приветствуя ее,— я и не подумал подняться. Боковым зрением разглядел, что Ильина провела ее по столовой и усадила на противоположном конце стола — точно против меня. Я стал есть медленнее, чтобы она не увидела моего волнения. Я притворился, что смакую пищу, отнюдь того не заслуживавшую. И только отставив опустошенную тарелку и протянув руку за компотом, я позволил себе взглянуть на нее.

Зрелище, открывшееся мне, повергло меня в новое смятение. Ахматова и не прикасалась к еде — ее обширный бюст навис над столом, она не отрывала от меня широко раскрытых глаз. Готовится новая сцена, мрачно сообразил я и, судорожно глотнув из стакана, вскочил со своего места. Но еще до того, как я вывернулся из-за стола, она вдруг перебежала всю комнату и преградила мне дорогу — и не одного меня удивила подобная прыть дородной женщины.

— Где ваши усы? — спросила она гневно. — Когда вы сбрили усы?

— У меня никогда не было усов, Анна Андреевна, — ответил я почти вежливо. — И по этой уважительной причине я не мог их сбрить.

— Неправда! Я видела вас с усами!

— Я вижу вас впервые, Анна Андреевна.

— Это было в 1943 году.

— В сорок третьем я сидел в лагере в Норильске, вы не могли меня видеть. Я освободился лишь в сорок пятом.

— И это неправда! Вы тогда прилетели из Норильска в Ташкент и явились ко мне. И были с усами, не отрекайтесь!

Я захохотал. Мне стало легко и весело — и только неудержимым хохотом я мог выразить радость, что оскорбление возникло из-за недоразумения,. Чтобы не зашататься от смеха, я сел на стул. Ахматова вздымалась надо мной, еще возмущенная, но уже растерянная и недоумевающая.

— Анна Андреевна, повторяю: вы не могли меня видеть, — сказал я. — В Ташкенте в 43-м вы общались с нашим со Львом приятелем Виктором Евгеньевичем Луневым. Он, точно, еще с пеленок носил усы. И сейчас с усами.

— Но ваше имя, ваша фамилия...

— Фамилия — моя, усы — его. Когда вы поужинаете, Анна Андреевна, я расскажу, что произошло в Ташкенте в 43-м.

— Я не буду ужинать! Бог мой, какое недоразумение! Идемте сейчас же ко мне.

Она крепко ухватила меня под руку (чтобы ненароком не сбе­жал) и повела к себе. В ее номере я и рассказал о Луневе.

Виктор Евгеньевич Лунев появился в шестом лаготделении, кажется, в начале войны — прибыл с очередным этапом. В каждую навигацию в Дудинку, а оттуда — в Норильск поступали партии зеков (всего тысяч до десяти голов). Умирало за год вряд ли много меньше — от тяжелого труда, холода, недоедания, так что население Норильска если и рос­ло, то медленно. Лунева по прибытии назначили куда-то в диспетчерскую и поселили в бараке металлургов (это было сравнительно привилегированное место).

Он появился у нас вместе с дневальным — тот объявил, что новому жильцу приказано отвести хорошее местечко, так что кое-кому придется перебазироваться. Мы дружно и горячо возмутились. Лунев к металлургам не принадлежал, он был «ла­герным придурком» (то есть работником административного аппарата). Ка­кого шута его суют к нам?

Горячей всех негодовал я. Мне Лунев не понравился. Он стоял посреди барака с чемоданчиком, худой, усатый, волосатый, и как-то надменно нас разглядывал. На несимметричном его лице проступала презрительная усмешка. Он внутренне потешался над нами. Он твердо знал, что все протесты «горлопáнья и блатнú» (мы представлялись ему именно такими) не способны противостоять воле начальства. Естественно, для него очистили парадное местечко — на свету, недалеко от стола, и на несколько лет оно стало его «укрывищем», по архаическому выражению Солженицына, обожающего поражать читателей нерукотворными словесными окаменелостями.