— Греешься?
Она молча глядела на него снизу вверх. Он стоял на берегу на тропке, спускавшейся вниз к реке, к лаве. Лицо девушки, горячее от солнца, загорелось, запылало так, словно обожгло его пламенем из печьки.
— Можно я с тобой сяду? — решился, робко выдавил из себя Сережа.
Девушка, ни слова не говоря, поерзала на лаве, сдвинулась на угол, освободила рядом с собой место. Она слышала, как он, топая босыми ногами по тропинке, сбежал к лаве, как зашуршал, стал торопливо заворачивать штанины брюк, чтобы не намочить, потом потихоньку, осторожно сел рядом, опустил ноги в воду, прижался к ней своим горячим боком. Лава была узкой.
— Капусту поливаешь? — спросил он.
Она кивнула. Губы почему-то у нее склеились, не открывались, чтобы ответить.
— Я увидел тебя на меже с ведром… и прибежал… Ты в клуб придешь?
— Да, — наконец-то сумела она разлепить губы и заволновалась, сжалась, поняла, что он скажет сейчас что-то важное для нее, для них обоих.
А он вдруг неожиданно схватил ее за руку своими дрожащими руками и быстро заговорил, забормотал, сбиваясь и путаясь. У нее тоже задрожало в груди сердце, замутилось в голове. Она не слышала слов, но значение их понимала.
— Я сегодня папане… чтоб он сватов к тебе… к отцу… к вам… А папаня спрашивает… не получим ли мы от ворот поворот… Ты будешь вечером дома?
— Буду…
— А папаня твой будет?
— Будет…
— Мы сегодня придем… Ты будешь ждать?
— Буду…
— А свадьба тогда… на Покров?
— Наверно.
— Я побегу, папане скажу, — быстро, шумно, восторженно выдернул он ноги из воды, обрызгал ее. — Надо собираться!
— Мне тоже надо сказать, — пробормотала она и оперлась дрожащими руками о доски лавы, стала подниматься.
Сережа умчался, оставил мокрые следы босых ног на тропе. И эти следы показались ей такими до слез милыми, что захотелось опуститься на колени и целовать их.
Свадьба была на Покров, веселая, шумная по-деревенски. Осень была теплая, солнечная. И казалось, что ничто не может омрачить их жизнь, что ждут их впереди только счастливые дни в любви, в ежедневном труде, со многими детьми, а потом и со внуками. Все так хорошо и удачно складывалось в молодости. Никто не мог предположить, догадаться, что счастье их будет длиться всего восемь месяцев, зиму и весну, что летом начнется война. Три года, три тяжких года не будет вестей от Сережи. Уйдет и исчезнет. Ни похоронки, ни извещения о том, что пропал без вести. Ни слуху, ни духу. Только в конце сорок четвертого получит она письмо от него, узнает, что был он в плену, в Германии, что теперь бьет немцев, идет брать Берлин. Родители его к тому времени умерли, оставили ее одну в своей избе.
Из Берлина, из госпиталя, от Сережи пришло последнее письмо. Он писал, что от него остался кусок больного изуродованного тела без руки и ноги, писал, чтоб она поскорей забыла о нем, что он решил провести последние дни свои в инвалидном доме, что, как думается ему, этих дней у него впереди совсем немного, что писать он больше не будет, искать его не надо, он твердо, при ясном уме решил умереть в одиночестве, избавить ее от страданий. Обратного адреса на конверте не было. Знающие люди посоветовали ей обратиться в военкомат, там по номеру части, в которой он воевал, найдут его, где бы он ни находился. Искали долго, только к зиме узнала Лексевна, что Сережа лежит в Доме инвалидов в Смоленской области, узнала и, не мешкая, помчалась за ним.
Лексевна, задумавшись, чуть не пропустила почтальонку, которая почему-то не остановилась возле ее калитки, прошла мимо.
— Марья! — вскочила с табуретки, окликнула ее старуха. — Ай деньги кончились?
— Тебя в списке нет, — оглянулась Анохина.
— Как это? — не поняла Лексевна.
— А я почем знаю? Я по списку разношу… — Почтальонка хотела идти дальше, но старуха остановила ее.