Длинные светлые занавеси, где-то прихваченные перевязями, а по большей части давно от них освободившиеся, трепетали при дуновении ветра. Они волновались – и то бросались шарить по глянцу пола, то плескали по`лами, а то и вовсе взлетали широкими рывками чуть не до самых гардин и медленно падали, расправляясь волнистым течением белого муслина: для виду успокаиваясь, а на деле готовясь плеснуть ещё свободнее.
Высокие окна достигали бы уровня второго этажа… но самого второго этажа над гостиной не было, вздымалась пустота до самой крыши: второй этаж возникал на середине противоположной стены, начинаясь перилами, за которыми лежала сумрачная глубина дома.
На этих перилах вперекидку, мехом наружу, будто брошенные на просушку, висели зверьи шкуры. Чёрные лапы громоздкой медвежьей ниспадали тяжело, безвольно и устрашающе. Были и помельче: песцовые, лисьи, ещё бог весть какие, числом больше десятка.
С мощных, морёного дерева, потолочных балок тоже спускались отороченные золотой бахромой парчовые полотнища каких-то не то гобеленов, не то знамён.
Я поднялся и подошёл к картине.
Из прихотливо изукрашенной золочёной багетной рамы смотрела статная женщина. Широкая голубая лента пересекала её пышное одеяние наискось с правого плеча до талии. Мгновение назад она покойно сидела в кожаном кресле с оранжевой спинкой, а теперь чуть из него привставала, протягивая вперёд правую руку, – и, если бы в руке была указка, её было бы легко принять за учительницу. Но она держала не указку, а скипетр и была вовсе не учительница, а самодержица всероссийская Екатерина Великая, портрет же принадлежал кисти живописца Рокотова.
Или, возможно, Левицкого, соображал я, роясь в тех залежах памяти, что могли иметь мало-мальское отношение к искусствоведению.
Бюро красного дерева с наборной столешницей из пластинок разных цветов – от почти белых до почти чёрных – относилось примерно к той же эпохе, что и портрет в его высокого качества литографической копии.
Сверху лежал раскрытый на середине внушительный том.
На левой странице разворота с самого верха написано быстрым наклонным почерком: «Утверждаю» – и длинная узкая петля, видимо в качестве подписи. Справа, на том же уровне и тем же почерком, со строчной буквы: «в Гатчине» – и дата: «26 Мая 1893 года».
Ниже и во всю ширь – красочное изображение причудливого, изощрённого, избыточно пышного герба.
Под ним в три строки (почерк совсем другой, чем сверху, – круглый, разборчивый, писарский):
Герб Графовъ Воронцовыхъ-Дашковыхъ. Описанiе герба.
И само описание:
Щитъ четверочастный с малымъ щитомъ в середине. В первой и четвёртой частяхъ гербъ графовъ Воронцовыхъ: в щитѣ, скошенномъ серебром и червленью, лилiя, сопровождаемая двумя розами въ перевязь вправо, переменных финифтей и металла, в чёрной главѣ щита золотое стропило, обременённое тремя чёрными гранатами с червлёным пламенем и сопровождаемое тремя серебряными о пяти лучахъ звёздами…
Звучный текст торжественно перетекал направо и опускался примерно до половины страницы.
После отстрочия, сиречь пробельной строки, следовал особый период:
Именнымъ Высочайшимъ Указомъ в Бозе почивающаго Императора Александра I, даннымъ Правительствующему Сенату 4 ч. Августа 1807 года, Всемилостивѣйше дозволено племяннику Статсъ-Дамы Княгини Екатерины Дашковой, сыну покойнаго Камеръ-Юнкера Графа Ларiона Воронцова, Графу Ивану Воронцову присоединить к фамилiи своей фамилiю Дашковыхъ и потомственно именоваться «Графомъ Воронцовымъ-Дашковымъ».
Я ещё рассматривал причудливый, изощрённый в деталях герб, когда в гостиной бесшумно появилась пожилая женщина: в тёмном платье с длинными рукавами и застёгнутыми манжетами, в белом фартуке, с белой же кружевной наколкой-коронкой, какие носили прежде буфетчицы, на собранных аккуратным пучком седеющих волосах, с большим подносом в руках.
Она сдержанно поздоровалась, аккуратно составила на сервировочный столик чашки, чайник, сахарницу, вазочку с конфетами, блюдце с кружочками лимона и, не подняв на меня взгляда, так же тихо удалилась.
Из всего, что могло происходить в Кондрашовке после моего отъезда, одна сцена виделась совершенно отчётливо, и я почти сутки не мог от неё отделаться.
«Ну и кто, скажи на милость, этот хлыщ?» – спрашивал Кондрашов. Лилиана пожимала плечами: «Вовсе не хлыщ. Это Серёжа Николаев. Он писатель. А что такое? Я просто не понимаю твоего тона!..» – «А что с тоном? – смиренно удивлялся Василий Степанович, прижимая к груди свою идиотскую кружку. – Ну извини… ты знаешь, это у меня голос такой. Он и сам сказал, ага. Так и так, говорит, Николаев-Нидвораев я, писатель». – «Какой ещё Нидвораев! – вспыхивала Лилиана. – Папа, перестань!» – «Да чего ты? – Василий Степанович простодушно тушевался. – Ладно, как скажешь. Тебе жить-то». – «Что – мне жить? Ты чего, в самом деле? Первый раз человека увидел – и пожалуйста: тебе жить! Папа, ты о чём?!»