Выбрать главу

Тем, кому удалось перескочить перекладину, он велел отойти в сторону, другие падали, тщетно пытаясь доказать свое сербское происхождение, и брали все больший разгон, а он хватался за живот руками, чтобы не лопнуть со смеху.

И сейчас, вспоминая это, он едва удержался, чтобы не рассмеяться. Он сжал челюсти, нахмурился и перешел к делу раньше, чем предполагал:

— Надо, чтобы вы пропустили моих людей, — крикнул он. — Итальянское командование приказало мне выловить коммунистов. Они перешли на вашу территорию — это видно по следам. И не вздумайте чинить мне помехи, не то навлечете на себя беду!

— На нашу территорию перешел один коммунист, — сказал Элмаз Шаман, не глядя на него, словно бросил бродячему псу кость со стола. — Наши его убили, вон он на Повии. Если итальянцам охота на него поглядеть, можем его отнести им. Других коммунистов здесь нет, и делать твоим людям здесь нечего.

— А ты уверен, что их нет?

— Если даже и есть, то твоей гвардии сюда пути нет!

— Как это?

— Сам знаешь как.

Они молча поглядели друг на друга, и каждый подивился друг другу.

«Какой же я осел, — бурчал про себя Гиздич, — что не убил эту вонючую старую собаку. Двадцать лет он от меня прятался, а сейчас вот расселся. Сесть не предложил, не пытается даже обманывать, смотрит на меня, будто я его батрак, а он — бег! Клянусь, дорогой мой бег, если я еще раз доберусь до силы и власти, не умереть тебе своей смертью!..»

Со своей стороны Элмаз Шаман думал: «Много ты, Рико Гиздич, сожрал ягнят и двухгодовалых рабанских баранов! Если бы их выпустить сюда, забелело бы все кругом, как этот снег. А куда ушло? В прорву. По тебе и не заметно — не стал ты ни лучше, ни добрее, а еще хуже, если это только возможно. Словно ел яд и ядом закусывал. Только вот голова и борода побелели — всему на свете есть конец и тебе тоже. И ты уж не одет, как в былые времена, в расшитое тонкое сукно и бархат, напялил старое сермяжное отрепье, чтобы спрятаться среди других, чтобы не отыскала тебя пуля коммуниста. А мне почему-то кажется, да будет воля аллаха, что непременно разыщет тебя либо пуля, либо нож, а может, и от простой дубины погибнешь…»

— Вы не выполняете приказов и нарушаете итальянские законы, — сказал Гиздич.

— Не тебе о том вести следствие!

— А кому же, если вы оказываете неповиновение властям?

— Повинуемся мы всякой власти, даже больше чем следует повинуемся, но итальянцы со своим законом далеко, а вот вы куда приходите, там и беззаконие.

— Итальянцы не далеко. Я позвал их, чтобы они убедились, кто тут самовольничает. — Он повернулся к Грабежу и крикнул: — Вон они идут! Что сейчас скажешь?

— Придут, тогда и буду с ними договариваться.

— У меня нет времени, — заревел Гиздич, — не могу я тут ждать целый день!

— А я могу, — сказал Шаман, поднял старую голову и зевнул, открыв челюсти с крепкими здоровыми зубами. — Я не прочь еще немного пожить, — сказал он кому-то из своих мусульман, — может, еще какое чудо увижу. Насмотрелся я на них, от всех воротило, хоть бы одно потешило. Странное дело, всегда людям мало мук и страданий, которые зовутся жизнью. А-а-ах! — И он зевнул снова.

Гиздич взгромоздился в седло и только тогда повернулся к Чазиму: он-де хочет видеть того коммуниста, которого убили на Повии, чтобы опознать его и убедиться в этом лично. Не отведет ли он его туда? Чазим огляделся по сторонам: в такой фуражке негоже унижаться и идти пешком перед всадником сербской веры — тотчас бы заподозрили, что дело нечистое. Он посмотрел на Элмаза Шамана: «Старому хитрецу надо бы догадаться и хотя бы ради старой турецкой славы предложить своего мерина… Ну, заплатишь ты мне за это! — заключил Чазим, поняв, что Шаман умышленно не желает об этом догадываться. — Заплатишь, Элмаз Шаман, я донесу на тебя, что ты снюхался с коммунистами! И как только тебя посадит Ахилл Пари, я заберу у тебя коня, седло и все. Гроб тебе нужен, а не конь. Возьму себе мерина, я заслужил его, а ты потом дожидайся чуда!»

Байо Баничич лежал на поваленном дереве — его перенесли и положили туда, как на одр, чтобы его одежду и тело не мочил тающий снег. Он один-единственный беззаботно и бесстрашно лежал, вытянувшись на солнышке. Глаза были открыты, в них навеки застыл строгий, презрительный взгляд. Все окружающее, что одолело его, — люди, заснеженные горы, долины с ручьями, — сходит на нет, рушится, дрожит, лишь он один уверен и спокоен, и повернувшись спиной к земле, равнодушно смотрит на солнце. И кажется, что он часть чего-то иного, глыба какого-то непоколебимого материка, который незыблемо стоит среди неустойчивого, переменчивого мира. Те, кто его убил, сейчас побаиваются его и жалеют, хотят как-нибудь угодить ему и немного завидуют.