Усилием воли Филипп освободился от галлюцинаций и превозмог головокружение, но раздражение осталось. Все, что он видел и слышал: солнце, пробивающееся сквозь обнаженные ветви, сетка теней на истоптанном снегу, запах ракии во фляге, редкие, беспорядочные выстрелы и переливающийся с вороньим карканьем говор людей, обсуждающих планы нападения, — действовало на нервы. Порой из общего гама вырывался громкий кашель, точно внезапно проглянувший из тумана пень, — это разорялся Тодор Ставор:
— Трижды обозвал его свистуном и сукой двуногой, а он и пикнуть не посмел, вот спросите Мило Доламича, он слышал…
А это уже не кашель, а смех — где-то наверху смеется Гавро Бекич:
«Я болен, — твердит он про себя, — едва дышу. Сидит во мне какая-то мерзость, все печенки проела, — боюсь, плохо это кончится. Потом никто меня не поблагодарит, да и за что благодарить? Произнесут над могилой речь и тут же, напившись, позабудут, а зятья прибегут растаскивать наследство. Надо все это оставить, спуститься в село, в Тамник, в родной дом. Мать покроет одеялами, наложит на меня целую груду подушек, наденет на ноги сухие чулки с горячей золой. Согрелся бы, лежал и слушал, как потрескивают в очаге сухие дрова и пахнет капуста с салом. Вот это счастье, настоящее счастье, а все прочее — оторви да брось».
Пашко Попович с рассвета сидит в просторной светлице Бекичевого дома в Тамнике, слушает, как потрескивают дрова, вдыхает запах жарящейся на огне капусты с салом, но никакой радости и утехи в этом не находит. Напротив, ему кажется, что все кругом погрязло в беде и несчастье. Две младшие дочери Филиппа Бекича, тихие, смирные девочки, которым даже мать, увидев впервые, не обрадовалась, носят со двора тазы со снегом, который быстро тает в тепле. Пашко и Бекичева мать Лила, попеременно, пока руки не зайдутся, трут снегом и смачивают холодной водой ступни и лодыжки заблудившейся молодой женщины, которая назвалась Неджелькой, Недой, — может, Неда, а может, и совсем иначе. Одновременно Пашко тщетно старается придумать какую-нибудь историю, которая спасла бы и его, и эту несчастную Неду от того, что их ждет. Спрятать бы ее в надежное место, но надежного места нет нигде; поместить в больницу, но там итальянцы — без письменного распоряжения, скрепленного печатью, они не принимают…
Пашко устал, голова то и дело падала на грудь, его одолевал сон, он наплывал, точно паводок, принося с собою мутную пену, сор и обрывки того, что было или могло быть. Сквозь эту муть он непрестанно чувствовал, что ему, бородатому старику, не пристало ломать голову над тем, как обмануть власти.
Вспомнились вдруг святая Фотиния, искусительница Зоя и святой Мартиниан, привязались — никак от них не избавишься. Известно, что святой отец, едва завидев поблизости женщину, убегал; Пашко охотно поступил бы так же, как и трусливый святой, но куда бежать? Ни дома, ни в лесу, ни на воде, нигде нет больше покоя — люди расползлись во все стороны, вооружились и беспрестанно воюют. Кажется им, что их много и что в этом причина всех несчастий — вот и стараются изо всех сил как-нибудь поредеть. И тысячу лет тому назад, когда людей было гораздо меньше, им казалось, что их слишком много, и они вели облавы, чтобы их стало меньше. Привыкли, всосали с молоком матери, и бог знает, отвыкнут ли когда-нибудь? Не дает Злая Нечисть, вливает в них каждый раз новый яд безумия, едва лишь они пытаются замириться. Разве что спрятаться в сено, может, там не догадаются его искать. Он заметил утром стог сена — недалеко, у обочины дороги, окруженный колючей проволокой — вот бы туда забраться. Поднял бы пласт сена и забрался бы с головой и бородой под него. Там внутри ничего не слыхать — ни стрельбы, ни крика. Заснул бы среди запахов летних трав и тотчас позабыл бы о холоде, облаве и обо всем этом несчастном мире, которому не дает покоя раненая Злая Нечисть.