— Они не поддержат. Не обольщайся. Посочувствуют, да. Но это так сладко — сочувствовать чужому унижению.
— А я не считаю себя униженным. У Книги свой взгляд на роль, у меня свой. Ему нужен обаятельный прощелыга, мне — живой человек. Это нормальная здоровая борьба, и я в ней не уступлю.
— Он режиссер…
— А я актер, и отвечаю за то, что делаю в спектакле не меньше его, а может, и больше. И так пьеса плохая, а если Андрея играть безмозглой куклой, то спектакль совсем превратится в дохлую болтовню о том, чего мы не имеем, и чего иметь не будем, потому что трýсы.
— У тебя и самомнение, — усмехнулась Артемьева
Троицкий покраснел.
— Мне можно, я молодой специалист. Слышите, хоть и молодой, но специалист!
— Эту пьесу, Сережа, никакой специалист, даже молодой, не оживит.
— Неправда. — И он завелся, а когда нервничал, вид у него был взъерошенный. — И одна роль в спектакле может всё повернуть… конечно, как её сыграть. Скажем, Карандышев…
— Ну, сравнил воробья с орлом. У Островского…
— …или это разгулявшееся ничтожество, или изгой, защищающий своё достоинство человека… Другое дело, перед кем? Правда, обыватель в то время еще не читал «Капитала», и для них Кнуров, Паратов — это всё уважаемые в городе люди…
— Не даст он тебе сыграть по-своему.
— Не даст? Посмотрим.
Галя пожала плечами, сказав не без ехидства:
— Еще один объявился.
— Что это значит? — насторожился Троицкий. — Почему здесь все говорят: «Еще один появился?»
— А тут несколько лет назад актриса роль просила, ей отказали. Она режиссеру и говорит: «Вы за это поплатитесь». Поднялась на колосники и бросилась оттуда. От тебя, между прочим, ждут того же.
— Не дождутся. Пусть Михал Михалыч от меня на колосники лезет. Только я слышал, что актер в окно выпрыгнул…
— Я пошла, — махнула рукой Артемьева, — между прочим, обиделась на тебя. Но… чем бы дитя ни тешилось. Только, в самом деле, не выпрыгни в окно.
— Я не обезьяна, из окон не прыгаю и по колосникам не лазаю.
Галя с сожалением посмотрела на него.
— Пока еще у тебя на глазах московский флёр… Потерпи, и ты запрыгаешь.
— Опять? — Троицкий даже мотнул головой. — Мода это у вас или слабонервные такие?
— Да оглянись, Троицкий, посмотри, где ты.
— Смотрю, — с готовностью откликнулся он, медленно поворачиваясь вокруг себя. — Красиво! — И он показал туда, где, огибая холм, скрывалась за городом река. Там, внизу, по руслу реки, под темною громадою туч раскаленной болванкой зависло над горизонтом солнце, полыхая густым малиновым светом. — Красиво, да?
— Наверное, опять зарядит дождь, — ежась, вздохнула Артемьева. — А в дождь здесь противно… как в бане, когда отключат горячую воду.
— А-а-а, я понял, в чем дело. Ты пессимистка.
— Просто я здесь уже третий год… Как приехала сюда, так и сижу на вещах, и всё кажется, что завтра уезжать. Не веришь?
— Ну, почему, — запротестовал Троицкий, — верю.
Что-то похожее он сам испытал в первый день. И не только из-за собственной неустроенности, но в самом облике города, в его старинных улицах, прореженных панельными домами, которые, как чужаки, стояли среди неубранного строительного хлама, было что-то вокзальное.
— Хочу в Москву, — вдруг вырвалось у Артемьевой
— Я тоже хочу.
— Хотеть мы можем, — усмехнулась она.
— Что же нам мешает?
Артемьева кивнула на город:
— Вот он!
— Всё отговорки. Мы сами себе их придумываем, — убежденно сказал Троицкий. — Если бы действительно очень захотели…
— Сами? — вдруг вспыхнула Артемьева. — Так езжай. Ты же хочешь? Иди на вокзал, бери билет и…
Троицкий даже приостановился в замешательстве. А если действительно съездить? А что? Так соблазнительно… И завтра — Москва. Неужели утром он пройдет по московским улицам, увидит Алену, ребят, общежитие? Нет, в это трудно поверить. Даже волнения не чувствовалось, такой невероятной представлялась ему эта поездка. Будто жил он не в шестистах километрах от Москвы, а на Луне, и уехал не две недели назад, а провел здесь уже долгие годы, может быть, целую жизнь. Но… во-первых, у него нет денег, где их взять? А театр? Все бросить, уехать? Чёрт с ним, с выговором, но Книга… Увидеть его торжествующий взгляд: «А что я вам говорил».
— Успокойся, я пошутила. Ты спросил, что мешает: у каждого что-нибудь да есть.
В номере стоял тяжелый банный дух. Юрмилов спал, развесив на стульях выстиранное белье. Троицкий не выносил его гладкий, как облупленное яйцо, лысоватый лоб, походку, отмеченную какой-то скрытой настороженностью, будто ступал он в гололедицу, его манеру гадливо захватывать ручку двери. Стараясь возвращаться в номер позже Юрмилова, он нарочно не зажигал свет, чтобы нечаянно не разбудить его, спящего с задранным кверху носом, умильно улыбавшегося во сне, при этом его аккуратненькое лицо всегда было исполнено особой важности от сознания (как бы он сам выразился) происходящего с ним «акта сна». И если с утра не удавалось первым улизнуть из номера, Троицкий лежал и ждал, когда Юрмилов смилостивится над ним и сам уйдет. Даже сейчас, когда он собрался сесть к столу, чтобы написать Алене письмо, влажные штопаные носки Юрмилова как провокация или вызов свисали по краям.