Выбрать главу

Когда они взошли на мост, в густой, пружинившей с четырех сторон толпе (Асташев вел Женю под руку, чтобы не потеряться), и над ними, в лунном сентябрьском небе, длительно и текуче рассыпался залп фейерверка, была уже ночь, и это празднество, которое больше поражало зрителей, чем их заражало, уже клонилось к концу. Под мостом была тяжелая, лиловая от световых фонтанов Сена, где дрожали, меркли, вспыхивали и качались огни; с берегов ввысь неслись ракеты, разрывались, разлетались детскими воздушными шарами в глубокой, черной высоте; тысячи шаров млечным путем текли по небу, пропадали, последние становились похожи цветом и размером на плывущий мимо них месяц. С Эйфелевой башни ревела металлическая музыка, хор голосов, орган, от звуков которого рябило в глазах; сирена рыдала вдалеке, и опять сыпалось в небо, потеряв верх и низ, золото римских свечей, и падало в темноту плывущего, заблудившегося облака.

Все качалось — вода под мостом, толпа на берегу, воздух, пронзенный светом; плакал потерявшийся ребенок, прижатый к перилам моста; городовой пробирался к нему сквозь толщу шатающихся тел. И Жене, дышащей дымом ракет и этой ревущей откуда-то музыкой, казалось, что все это, весь этот задуманный кем-то праздник на самом деле низринут в этот город, в этот вечер, таким, каким он должен был бы быть где-то, где нет ни печали, ни воздыханий, ни жаркой человеческой тесноты, ни обмана, ни разлуки, ни убожества картонной декорации пивного павильона, а есть только хорей собственного сердца, как моторная лодка несущегося по озеру счастливых слез.

Потом они сидели на поплавке, пока все не погасло. Он говорил, что она должна придти к нему, что русские женщины вообще ужасные ломаки. Когда мимо проходила какая-нибудь женщина, он сейчас же смотрел ей вслед и делал замечание.

— У меня определенный вкус, — говорил он, потягивая из соломинки, заломив шляпу на затылок. — Мне чаще нравились брюнетки, чем блондинки. Была у меня лет пять тому назад одна блондинка. Боже мой, как она мордовала меня, как мордовала. Мы, мужчины, страшные свиньи, вам, Женечка, еще многому учиться предстоит. Предлагаю вам поступить ко мне в обучение.

Ей теперь уже не казалось, она знала, твердо, ясно, что этот вечер не повторится больше, он останется единственным, и надо сделать что-нибудь, чтобы продлить его, потому что ночь, потому что утро оборвут все, сомнут все, сломают ей жизнь. Она не думала больше: за что, почему любит его, все, от его имени до его непобедимой никакими французскими словечками русскости, нравилось ей, томило ее; и зачем, зачем, перед кем и для кого нужно было объяснять и оправдываться? Она никогда не сидела так с мужчиной ночью на палубе неподвижной яхты (которая могла, только не хотела, двинуться в кругосветное путешествие, в сказочные страны, яхты с погашенными огнями); ей казалось, что вдвоем с ним можно было бы прожить нестрашную, голубиную жизнь, или полжизни, или хотя бы четверть жизни, — никогда, ни с кем ей не хотелось прожить даже сутки. Она думала о том, что в чем-нибудь она да поможет ему, рядом с ним, незаметно и храбро, — и кое-чего, чего он не мог один и чего она не умела одна, они вместе, может быть, достигнут.

В полной тьме толпа валила теперь к выходам. Они оба шли скорым шагом вместе со всеми к остановке метро. Ей было в одну сторону, ему в другу.

— Проводите меня до постельки, — сказал он, удерживая ее руку в своей, — об этом никто не узнает. Не будьте провинциалочкой.

Но она вырвала руку, бросилась вниз по лестнице, остановилась, оглянулась, вспомнив, что он не сказал ей, когда и где они опять увидятся, но его уже не было, сверху на нее шла толпа усталых, измятых, пыльных и потных людей. Они проводили ее и в вагон, и по улице шли с ней, вплоть до самого ее дома, и даже кто-то вошел с ней и поднялся за ней — этажом выше. Зато когда она осталась одна у себя на диване, в столовой, где всегда пахло едой, слезы вдруг закапали ей на руки, она не знала, что ей делать с ними, как подобрать, как остановить. Слишком жестоко было это приближение к ней совсем чужого человека, вышедшего навстречу из миллиона других ему подобных, которого она до сих пор не знала, чем-то отмеченного для нее, заслонившего ей мир; в этом приближении она угадывала рок, грань жизни, и, обеими руками сжимая себе грудь, шептала его имя.

Лил сильный дождь, дул ветер, было совсем по-осеннему холодно, сыро и скучно, когда спустя четыре очень долгих, мучительных для Жени дня он пришел за ней в кинематограф. Было около половины одиннадцатого. Она сдавала кассу хозяину, шел последний сеанс, и Асташев, увидя хозяина, спокойно сказал ей: «Бонсуар, шери», отряхивая зонтик. Она потеряла голос от счастья и стыда, досчитала деньги и талоны и несколько раз оглянулась на него и улыбнулась ему. Он разглядывал плакаты на стенах, повернувшись к ней спиной.

Когда они вышли, таксомотор уже ждал. «Куда? — спросила она, — уже поздно». Он подтолкнул ее молча и, когда они сели, не глядя ей в лицо, сказал быстро и сухо:

— Я не из тех, которые обнимаются в машине. Не бойтесь. Во-первых, это неудобно, не комфортабельно. Во-вторых… Как вы себя сегодня чувствуете?

— Куда мы едем? — опять спросила она и увидела бутылку шампанского, торчащую у него из кармана.

— Женечка, Женечка, — сказал он с досадой, — вы ужасно много задаете вопросов.

— «Вся жизнь моя была залогом», — сказала они тихо и опустила лицо в руку. — Это — из Онегина.

— Хорошая опера, — ответил он и прокашлялся.

— Вы любите музыку? — и лицо ее осветилось такой радостью, что он даже удивился.

— Люблю. Но мало приходится слышать. Ну вот, мы приехали.

Они вышли. От дождя, лившего ливнем, она сейчас же вбежала в подъезд. Он расплатился и, распахнув пальто и куда-то в боковой карман пряча мелочь, пошел прямо на нее, обнял, вдавил в дверь, поцеловал, поймал ее за локти и, не давая опомниться, молча обнимая и торопя, потащил к лестнице.

— Отпустите меня, милый Алексей Георгиевич, отпустите, — зашептала она, — я вам что-то скажу. Я боюсь. В другой раз приду. Я не будут шуметь, я тихонько. Выпустите меня. — Он больно и как-то уж очень умело скрутил ей руки назад и жадно поцеловал ее в губы два раза, шаря по ее груди. Она поймала его руку, не столько чтобы остановить ее, сколько для того, чтобы удержаться самой за нее. И так держась, она пошла за ним в его квартиру.

Она вышла оттуда, когда была еще ночь, в темноте нащупала кнопку и заглянула вниз. Там, совсем близко, стоял лифт — она находилась на первой площадке. Тогда она сошла вниз, открыла дверь на улицу и постояла немного. Редкие фонари были притушены, ни вправо, ни влево не было никого.

Она пошла пешком. За всю дорогу она встретила не более десятка прохожих, двух городовых, несколько автомобилей и одну высокую деревенскую арбу с цветной капустой, державшую путь на Центральный рынок. Она шла около часу. Когда она проходила по мосту, она остановилась. Сена, вздутая дождем, казалась неподвижной, как сало. Женя перекрестилась и ниже перегнулась к воде. В это время кто-то за ее спиной проехал на велосипеде, и тень едущего прошлась по ней. Она разогнулась и пошла дальше. Когда она вернулась к себе, она увидела, что было четыре часа.

Она сняла шляпу, но осталась в пальто, и в одних чулках осторожно вошла к тетке в комнату. Старуха тяжело и ровно дышала. Женя в темноте подошла к ночному столику, выдвинула ящик и пошарила в нем, но найти то, что хотела, она не нашла. С ящиком в руках она ушла на кухню, зажгла свет и стала искать снова — попадались лекарства: строфант, аспирин, нашелся, наконец, и гарденал. Но в стеклянной трубочке оставалось всего восемь таблеток. Тогда она двумя кухонными полотенцами, при помощи хлебной пилы, законопатила дверь, потушила свет и открыла газ.