Она растерянно вскинула голову. А вдруг кто-нибудь видел? Услышал эту жалобу, этот полукрик-полустон, сорвавшийся с губ? Глаза ее обежали гостиную, где пластом лежал белый свет люстры, мельком взглянули в наклонно висевшее зеркало, в глубине которого пол круто шел вверх, показывая во всей пестроте его разводов огромный ковер. Комната, убранная как бы для того, чтобы стать ареной трагедии, казалось, застыв, слушает Элиану, как наперсница, вся обратившаяся в слух. Вдруг в уголку венецианского зеркала, отражавшего камин, Элиана заметила сестру; значит, это она — скорчившаяся, одна рука висит, другая откинута на подлокотник кресла, поджатые ноги. Первым побуждением Элианы было отвести глаза, но любопытство, пересилившее страх, не позволяло ей отвернуться, и впрямь ей было страшно, но ей хотелось смотреть; зачарованная видением, возникшим в зеркале, Элиана с ужасом разглядывала сестру, привалившуюся в уголке глубокого кресла, и казалось, что сейчас она соскользнет с него, но не упадет на пол, а с бледным личиком поплывет по воздуху к ней, так и не подняв головы, так и уткнув подбородок в густой мех воротника.
Но Элиана тут же овладела собой. В ночной тишине часы на соседней колокольне пробили раз; бой часов успокоил Элиану; надо разбудить Анриетту или взять ее на руки и, как обычно, отнести в спальню, раздеть, уложить в постель, словом, благоразумно проделать десятки движений, которыми только и держится жизнь в равновесии, как бы ни оступалась порой воля. «Ничего не изменилось, — прошептала Элиана, — ничего и не может измениться!» А потом она сама пойдет ляжет, а утром за первым завтраком Филипп, как всегда, будет читать ей газетные новости и, снова встретив восхищенные молящие взгляды, будет ужасно счастлив. И даже намека не воспоследует ни на позавчерашнюю сцену, ни на дурацкое ее послание, — вот это-то она знает твердо, в этом-то она уверена; он старательно будет избегать неприятных объяснений, словом, всего, что может смутить его покой, столь любезный ему душевный комфорт. А она, подавленная молчанием и ледяной вежливостью Филиппа, она смирится, раскается во всем — и в своем бунте, и в бегстве, в гневных словах, дурных мыслях, желаниях, грязи; она проиграла, ей хочется спать, она устала. Она нагнулась над сестрой, шепнула ей на ухо: «Пойдем», — шепнула ласковым голосом, в котором дрожали непролитые слезы, будто ее горе было также и горем сестры; но Анриетта не слышала, и лицо ее из-за насупленных бровей, из-за упрямой складки губ казалось напряженно-внимательным — такое выражение придает человеку сон, а порою и смерть. Вглядываясь в эти черты, не выражавшие ни счастья, ни горя, а как бы отвратившиеся от реальной жизни ради некоего невидимого мира, Элиана почувствовала, что у нее захолонуло сердце. Она резко выпрямилась. Никогда она не была в больнице Биша, но отчетливо представила себе длинные коридоры, каучуковые ковры, смягчавшие шум шагов, почуяла тошнотворный запах эфира; потом открылась дверь, кто-то откинул простыню, показалось маленькое бледное личико, с которого пот агонии смыл остатки косметики. По щекам Элианы катились слезы, она вся дрожала, с губ ее готов был сорваться крик, но все было бессильно перед счастьем, от которого билась в жилах кровь, и в то же самое время ее брал страх, она ненавидела себя; раскаяние бросило ее на колени перед Анриеттой, спавшей зловещим сном в ослепительном свете люстры, Элиана схватила сестру за плечи, потрясла, крикнула ей в лицо каким-то лающим прерывистым и глухим голосом: «Проснись, Анриетта, проснись! Да проснись же!»
Часть третья
Глава первая
Все четверо собрались в гостиной, Филипп стоял у полуоткрытого окна, слегка опираясь на плечи сына. Сидя на самом краешке голубой кушетки, Анриетта время от времени обращала взгляд к Элиане, которая расхаживала от камина к двери, и казалось, хочет что-то сказать. Никто не нарушал затянувшегося молчания. Грохот автомобилей проникал в комнату; в короткие промежутки затишья слышны были голоса прохожих, обрывки разговоров, порхавшие в теплом, уже предвещавшем близкое лето воздухе.