Порой Элиана думала, что слишком много пережила, слишком много перестрадала в этой комнате; особенно на рассвете комната представала перед ней в подлинном своем виде; между самой Элианой и этими стенами, этой мебелью устанавливалась какая-то странная связь, возникало некое таинственное и глубинное сходство. Любой предмет, которого касалась ее рука, становился удивительно непостижимым — разом и целомудренным и несуразным, и в каждом она узнавала себя. Даже неприбранная постель свидетельствовала о стародевической любви к порядку. В такие минуты она ощущала себя пленницей не внешнего мира, не житейских обстоятельств, а вечной пленницей самой себя.
Она поднялась при первых проблесках дня. Морозная ночь еще льнула к небу, где сияла луна, но в садах музея уже свистел дрозд, перелетая с дерева на дерево, и бесцветная линия домов выступала из мрака, словно после кораблекрушения. Заперев окно, она прошла в ванную комнату, открыла краны и начала мыться, как будто сейчас не четыре часа утра, а девять. Ей уже не под силу было бороться с бессонницей, влекущей за собой целую череду мрачных видений; а раз ей не спится, то лучше уж встать и что-то делать, ходить, цеплять день за день, минуя ночи. В ванне она оставалась до тех пор, пока не остыла вода, и за это время успела перебрать в голове десятки самых противоречивых планов, строя будущее по случайной подсказке мечты, устремив глаза на огромное матовое, постепенно белеющее стекло.
Когда она наконец совершила свой туалет, было всего шесть часов. Что делать? На цыпочках она разгуливала по квартире, и ей не терпелось, чтобы поскорее пооткрывались двери и вновь началась жизнь. Не останавливаясь, она прошла мимо спальни Анриетты и задержалась у спальни Филиппа. Она увидит его через сто двадцать минут; он, как обычно, улыбнется ей, и она, стыдясь сновидений, мучивших ее всю ночь, дрогнувшей рукой нальет ему кофе. Просто смешно! Нельзя же допустить, чтобы жизнь продолжалась и впредь, скованная все теми же тесными рамками. Как это Филипп ничего не понимает? А Анриетта? Сердце ее сжалось, она легонько приникла щекой к дверному косяку. Что сказал бы Филипп, застав ее в этой позе? Теперь ей уже хотелось, чтобы он вышел; конечно, это было бы ужасно, но зато она заговорила бы с ним, призналась бы ему во всем. В таких необычных обстоятельствах язык ее развязался бы, но разве она посмеет, скажем, оторвать его от чтения газеты, чтобы объясниться ему в любви.
Она прошлась по коридору и снова вернулась. Почему, ну почему она принудила Анриетту выйти за этого человека? Вот уже целых одиннадцать лет она ежедневно задавала себе этот вопрос, и любой ответ лишь пробуждал боль, не принося успокоения! У стены стояла табуретка; Элиана села и молча залилась слезами.
Быть может, лучше уйти отсюда навсегда, уйти немедленно; она даже записки не оставит, и ее никогда не найдут. И ей представился печальный путь в неведомую Страну, где царят туманы; как-нибудь дождливым днем она взберется на утес и бросится оттуда вниз. С минуту она даже с каким-то удовольствием лелеяла эту мысль, затем пожала плечами. Она отлично знала, что никуда не уедет, уже пыталась раз бежать и вернулась, потому что принадлежит Филиппу. Она почувствовала, что краснеет, сидя одна в темном коридоре. Любить — это значит принадлежать мужчине. Если бы хоть еще оставалось право выбора, думала она, но безжалостный закон сделал ее рабой человека слабого, вялого, которого она даже не уважает; она задумалась на миг, но вдруг на нее накатил гнев, и она мысленно прибавила — человека безвольного, правда, красавца, но безвольного. Подобно тому как раб мстит своему господину, одна тень которого бросает его в трепет, Элиана повторяла эти слова, зажав ладонью рот, чтобы Филипп не услышал. На душе стало легче. Словно во хмелю, однако все с теми же предосторожностями, она вполголоса поносила Филиппа, стараясь отыскать в душе такие слова, чтобы как можно больнее оскорбить спящего. Наконец она встала. Слова непрерывно стекали с губ. Она прижала влажные ладони и пылающий лоб к двери и шепнула в щелку: «Я тебя не люблю, Филипп, я всегда тебя презирала».