А Филипп тем временем с скрупулезной медлительностью, в мельчайших подробностях продолжал свой рапорт; любой забытый при первом варианте рассказа пустяк являлся прекрасным предлогом возвратиться вспять; казалось, вот-вот он уже переступит порог дома, так нет же, он безжалостно поворачивал обратно, словно вновь переживая все, что происходило, не забывал упомянуть о том, что ветром с него чуть не сорвало шляпу, сообщал свои соображения насчет Эйфелевой башни, первый этаж которой перекрасили заново. Глаза его были устремлены на Элиану, но он ее не видел, а она улыбалась, бледнела, стискивала зубы, опускала веки, когда на нее накатывал приступ головокружения; потом приходила в себя, краснела, стыдилась своей минутной слабости и сидела вся в поту, равно готовая плакать и смеяться, дивясь тому, что сама не понимает, мучится она или нет. Вдруг ей показалось, что сейчас она по-настоящему потеряет сознание; комната поплыла, проем окна стал черной дырой, исчез куда-то Филипп, но рассказ его не прервался ни на минуту. Это-то и спасло Элиану: она схватилась, если так можно выразиться, за этот нескончаемый монотонный, непрерывный бормот, и тут в конце туннеля забрезжил свет, и из дрожащего нимба выплыло лицо Филиппа, бледное и искаженное, будто она видела его сквозь толщу речной воды. Она закрыла глаза, потом открыла… Все встало на свое привычное место, цвет вошел в контуры предметов, и слова, произносимые Филиппом, опять стекали с его губ, а не просачивались откуда-то из стен.
— Уйди отсюда, Робер, — отрывистым голосом лунатички произнесла она.
Но задумавшийся мальчик не расслышал, и приказание было повторено вполголоса, однако с таким расчетом, чтобы не дошло до ушей Филиппа.
Отделавшись от сына, Элиана с головой ушла в безудержное любование отцом: «Ты мой, мой, — думала она, глядя на шевелящиеся губы Филиппа. — Говори, знаю, что ты сейчас скажешь, недаром я слушаю тебя целых одиннадцать лет, безропотно проглатываю огромные порции скуки, лишь бы любоваться твоими глазами. Таких красивых глаз, как у тебя, Филипп, нет ни у кого, но ты самый глупый и самый никчемный человек на всем свете. Разреши повторить: самый никчемный, понимаешь? Ты умрешь, не оставив следа. Просто будет одна женщина, которая с горя пустит себе пулю в лоб, — это я, и еще будет одна, которая от страха поплачет с четверть часа, — это твоя жена. Раньше ты внушал мне даже уважение. Я была влюблена в тебя, я и сейчас влюблена, но теперь я тебя уже не боюсь. Почему? Сама не знаю. Посмотри на меня и попытайся, если можешь, понять мои мысли; бедняжка Филипп, ты просто-напросто обманутый муж, только, пожалуй, еще более комическая фигура, чем все прочие, потому что у тебя на руках прямые доказательства, а тебе не хватает духу подать на жену в суд. Ну скажи, как же ты хочешь, чтобы я тебя боялась, тебя уважала? Я тебя не уважаю, я тебя люблю».
— Да это вы большой крюк сделали, — проговорила она.
— Вот уже три года, как я не заглядывал в помещение аквариума, — продолжал Филипп. — Мы там пробыли ровно двадцать пять минут.
И Элиане пришлось отправиться за ним под шероховатые своды, освещенные дрожащим синеватым светом. Гигантские угри, как длинные ленты, бились в воде, где вскипали пузырьки воздуха; между веточками коралла какие-то странные рыбы шевелили плавниками, напоминавшими пачки балерин.
«Да, я люблю тебя, — продолжала Элиана под плеск воды, падающей на дно бассейна. — Пожалуй, это даже болезнь. Есть люди, которые родятся рахитиками, другие родятся туберкулезными, а я вот родилась влюбленной, в тебя влюбленной. Я этим, Филипп, ничуть не горжусь, нет, нет, чем больше я к тебе приглядываюсь, чем больше я тебя слушаю, тем меньше я тебя уважаю. Ты опускаешься. Еще полгода назад ты бы не стал так со мной разговаривать. Твой мозг спит. Слишком много у тебя свободного времени, слишком ты богат. Отец копил для тебя деньги, которые должны были оградить тебя от забот, но тем самым он осудил тебя на проклятье. Ну не стыдно ли тебе, Филипп, так размазывать об этих самых ракообразных? Ведь с ума можно сойти от скуки. Но нет, бедное мое дитя, ты этого никогда не поймешь. И все-таки я тебя обожаю».
На обратном пути они зашли в кондитерскую, Робер съел рогалик, а Филипп воздержался, боится потолстеть.
«Как же ты красив, когда говоришь, — мысленно воскликнула она. — Беру все свои слова обратно. Даже когда ты сидишь вот так, спиной к свету, все равно лицо у тебя словно высечено из мрамора. Где они, эти ненавистные тени, которые уже залегли на моих щеках, в углу рта; особенно они заметны, когда я поворачиваюсь спиной к окну. А тут ни морщинки, ни признаков увядания!»