Выбрать главу

Реновалес разволновался и встревоженно ходил вокруг портрета. Иногда такая работа знаменитого поденщика еще терпима, если приходится рисовать красивых женщин или мужчин, с лучащимися от внутренних мыслей глазами. Но намного чаще ты должен увековечивать на полотне тупых политиканов, вельмож, похожих на манекен, напыщенных дам с мертвым лицом. Когда ради любви к истине ты изображаешь натуру такой, какой ее видишь, то наживаешь себе еще одного врага, который, ворча, платит, а потом ходит повсюду и рассказывает, что Реновалес совсем не такой большой художник, как о нем думают. Чтобы избежать этого, он, пользуясь приемами из арсенала живописцев-ремесленников, рисует фальшивки, и его совесть страдает от такого унижения. Ему кажется, что он беззастенчиво грабит коллег, которые заслуживают большего уважения, чем он, хотя бы потому, что не одарены мерой его таланта.

— Кроме того, портреты — это еще не живопись, далеко не вся живопись. Мы считаемся художниками, хотя умеем воспроизводить на полотне только лицо, то есть небольшую часть человеческого тела. Мы боимся наготы, мы совсем о ней забыли. Она внушает нам страх и почтение, как божество, которому мы поклоняемся, но вблизи его не видим. Наш так называемый талант — это, собственно, талант портного. Потому что, как и он, мы имеем дело с тканью, с разными одеждами. Боясь, как огня, человеческого тела, мы укутываем его в тряпки  с головы до ног...

Говоря это, Реновалес возбужденно ходил по студии. Затем остановился перед портретом и впился в него глазами.

— Представь себе, Пепе, — сказал он негромко, невольно оглянувшись на дверь с вечным страхом, что жена подслушает его рассуждения о своих художественных предпочтениях. — Представь себе... что эта женщина разделась, и я рисую ее такой, какая она есть...

Котонер засмеялся. Его лицо в этот момент сделалось похожим на лицо лукавого монаха.

— Прекрасная мысль, Мариано; ты создал бы настоящий шедевр. Но ничего у тебя не выйдет. Эта женщина не захочет раздеться — я уверен, — хотя, конечно, раздевалась она не перед одним мужчиной.

Реновалес даже руками замахал от возмущения.

— Но почему, почему они этого не хотят? Какое невежество! Какое пошлое предубеждение! — воскликнул он, укоризненно взглянув на портрет.

В своем творческом эгоизме он представлял, что мир создан для художников, а остальное человечество должно служить им натурой, и потому искренне возмущался этой бессмысленной застенчивостью. Увы! Где теперь найдешь красавиц-эллинок, которые так беззаботно позировали знаменитым скульпторам? Венецианок с янтарно-белым телом, которых рисовал Тициан? Грациозных фламандок Рубенса и хрупких и пикантных красавиц Гойи? Красота навеки скрылась под покровами ханжества и лицемерной стыдливости. Сегодняшние женщины разрешают смотреть на них то одному любовнику, то другому; своим бесчисленным кавалерам они позволяют куда больше, чем просто полюбоваться их наготой. И несмотря на это краснеют, вспоминая о женщинах древних времен, куда более добродетельных, чем они, но не боящихся демонстрировать всем совершенное творение Бога, целомудренные формы обнаженного тела.

Реновалес сел на диван, откинулся на спинку и из полумрака доверительно заговорил с Котонером, снижая звук голоса и то и дело кося глазами на дверь, ибо боялся, что его подслушают.

Уже давно он мечтает о большом полотне. Обдумал его и во всех подробностях создал в своем воображении. Закрывает глаза и видит картину так ясно, словно уже написал ее. Там будет изображена Фрина {44} , известная афинская красавица, возникающая обнаженной перед паломниками, столпившимися на дельфийском побережье. Вся болеющая часть населения Греции стеклась сюда, на берег моря, к знаменитому храму, ища божественного покровительства и облегчения своих страданий: расслабленные с покрученными руками и ногами; прокаженные, покрытые безобразными опухолями; больные водянкой с раздутыми телами; измученные женскими болезнями бледные паломницы; дрожащие старики; юноши, искалеченные еще ​​в утробе матери. Огромные головы, сведенные судорогой лица, костлявые, как у скелетов, руки, искаженные слоновой болезнью ноги; здесь собрались все отбросы Природы, все муки и страдания отражались на их залитых слезами, перекошенных от отчаяния лицах. Увидев на берегу, у самой воды, славу Греции — Фрину, чья красота была национальной гордостью, паломники останавливаются и смотрят на нее, встав спинами к храму, белеющему своими мраморными колоннами на фоне темно-коричневых гор. А прекрасная гетера, растроганная процессией этих обездоленных, стремится облегчить их страдания, сыпнуть на эти жалкие нивы горсть красоты и здоровья, и срывает с себя одежду, чтобы подать им царскую милостыню — полюбоваться своей наготой. Белое сияющее тело с плавно изогнутым животом и полушариями тугих персов четко выделяется на фоне темно-синего моря. Разметанные ветром волосы золотыми змеями извиваются по плечам, словно вырезанным из слоновой кости; волны припадают к ногам красавицы и обдают ее брызгами белой пены — от янтарной шеи до нежно-розовых пяток. На влажном песке, гладком и блестящем, как в зеркале, отражается божественная нагота; перевернутая и размытая, она расплывается волнистыми линиями, теряются вдали, переливаясь цветами радуги. Охваченные благоговейным экстазом, паломники падают на колени и протягивают к смертной богине руки, веря, что им явилась сама Красота, сама Телесная Гармония, чтобы какой-то частью своею вселиться в них.

Описывая свою будущую картину, Реновалес от волнения даже приподнялся. Он схватил Котонера за руку, и его друг, удивленный услышанным, серьезно сказал:

— Очень хорошо... Это прекрасно, Марианито!

Но маэстро уже остыл от возбуждения и снова мрачно упал на диван.

Этот замысел очень трудно осуществить. Надо ехать к Средиземному морю; где-то на валенсийском или каталанском побережье найти безлюдный уголок, где волны, рассыпаясь на блестящие брызги, накатываются на песок, ставить палатку и приводить туда женщин, — сотню, если понадобится. Затем раздевать каждую и смотреть, как ее белизна отражается на фоне синего моря, пока не удастся найти одну — с телом Фрины, созданной в мечте.

— Ах, как трудно, — вздохнул Реновалес. — Поверь мне — это очень и очень непросто. Сколько трудностей пришлось бы преодолевать!..

Котонер кивнул с пониманием.

— А ко всему прочему еще и жена маэстро, — сказал он, понизив голос и робко оглянувшись на дверь. — Вряд ли Хосефина будет в восторге, когда узнает об этой картине и о толпе натурщиц, которые для нее нужны.

Маэстро опустил голову.

— Если бы ты только знал, Пепе! Если бы ты видел, что мне приходится терпеть!..

— Я знаю, — прервал его Котонер. — Вернее, догадываюсь. Не надо мне ничего рассказывать.