Он не стал уточнять. Поставил ложку, отодвинул тарелку.
— Вам стоит отдохнуть. Завтра будет напряжённый день. Агафья проводит вас.
Это был приказ. Я встала, мои ноги одеревенели от долгого сидения в напряжении. Агафья, появившись словно из тени, ждала у двери. Я пошла за ней, чувствуя на спине его тяжёлый, безразличный взгляд.
***
Ночь в «Вороньем Гнезде» была не тихой. Она была звенящей. Тишина здесь была не отсутствием звука, а отдельной, давящей сущностью. Я ворочалась на огромной кровати, прислушиваясь к скрипу паркета (дом дышал?), к гулу ветра в трубах. И ещё… ещё мне чудились другие звуки. Приглушённые. Как будто где-то далеко играли на пианино. Всего несколько нот, сбивчивых, грустных. Я списывала это на напряжение и воображение.
Под утро, когда серый свет только начал пробиваться сквозь тяжёлые шторы, я наконец провалилась в беспокойный сон. И мне приснилось, что я не в своей постели, а в каком-то другом, более светлом зале. Сижу за роялем, которого никогда в жизни не касалась. Мои пальцы (но не мои, более длинные, уверенные) бьют по клавишам, извлекая тот самый печальный, обрывочный мотив. А сзади на меня смотрит кто-то. Чей-то горячий, полный боли и обожания взгляд буквально прожигает мне спину. Я оборачиваюсь, но просыпаюсь, прежде чем успеваю увидеть лицо.
Сердце колотилось, как бешеное. Я лежала, уставившись в балдахин, и пыталась отдышаться. Комната была холодной. И пахло. Пахло теми самыми духами — увядающими пионами, пудрой и старой печалью.
Внезапно я поняла. Это был не сон. Вернее, не совсем сон. Мой разум, перегруженный и испуганный, соединил обрывки реальности: рояль в холле, портрет Софии, и запах. Её запах. Он был здесь, в этой комнате. В моей комнате.
Я сорвалась с постели, подошла к трюмо, к креслу, к комоду. Запах был сильнее всего у туалетного столика. Я медленно открыла один ящик. Пусто. Второй. Там, под стопкой шёлковых салфеток, лежала вещь. Небольшая, фарфоровая. Я вытащила её.
Это была куколка. Старинная, в платье XVIII века. И у неё была трещина. Аккуратная, но зияющая трещина пополам лица и груди. Кто-то склеил её, но шов был виден. И от неё, от этой куколки, исходил тот самый сладковато-горький аромат.
Я стояла, держа в руках чужую сломанную игрушку, и понимала, что Агафья ошиблась. Или солгала.
Здесь жил не только Матвей Воронов.
Здесь жило его прошлое.
И оно уже протягивало ко мне свои холодные, пахнущие пудрой руки.
Глава 5
Стилист, бодрый молодой человек по имени Артур, щёлкал языком, перебирая мои волосы.
— Каштановый без рыжины… сложная задачка, родная. У тебя же тут целая история с переливами! — Он говорил так, будто мы подружки в салоне, а не в спальне особняка, где за дверью дежурила каменная Агафья.
Процесс был долгим, унизительным и пах аммиаком. Я сидела, укутанная в пеньюар, и смотрела, как в зеркале медленно умирает мой естественный пепельный цвет, а на его месте вырастает чужая, идеально ровная, тёмно-каштановая масса. Артур без умолку болтал о последних трендах, не замечая или делая вид, что не замечает, как я плачу. Слёзы текли тихо, сами по себе, от бессилия и тоски по себе прежней.
Когда он наконец закончил, сушил и уложил волосы в мягкие волны (точно как у Софии на портрете), в комнату вошла Агафья. Она несла платье. Не из гардеробной. Новое. Вечернее, цвета тёмного шартреза — нечто среднее между зелёным и серым, шелковое, с открытыми плечами и высокой талией. Оно было старомодным. И безумно дорогим.
— Для приёма, — коротко бросила она, повесив платье на ширму.
— Это тоже было… её? — не удержалась я.
Агафья бросила на меня быстрый, ничего не выражающий взгляд.
— Оно из новой коллекции. Но фасон… господину Матвею Ильичу угоден.
Вечером я стояла перед зеркалом в этом платье. Отражение было окончательно чужим. Каштановые волны, чужая одежда, на лице — лёгкий макияж, который сделал Артур, чтобы «скрыть следы усталости». Я была похожа на грустную, хорошо одетую куклу. Куклу, которую вот-вот выставят на всеобщее обозрение.
Внизу уже слышались приглушённые голоса, звон бокалов. У меня свело живот от страха. Я вышла в коридор, намереваясь спуститься, но заблудилась. Вместо главной лестницы я свернула не туда и очутилась в тёмной галерее, где висели портреты предков. И здесь, в конце коридора, я увидела его.
Он стоял спиной ко мне у высокого окна, вписываясь в сумрак, как его часть. Не Матвей. Этот силуэт был другим — более лёгким, ссутуленным, в простой тёмной рубашке с расстёгнутым воротником. Он смотрел не в парк, а куда-то внутрь себя, и в его позе читалась такая глубокая, всепоглощающая тоска, что у меня перехватило дыхание.