Выбрать главу

– Честного дурака и умного прохиндея? – задумался доктор Рыжиков.

– Ну, хватит баснями кормить, – вспылил Коля, возомнив себя соловьем. – Сейчас или никогда!

– Я лично разницы не видел, – тем не менее уклонился доктор Петрович. – Может, нужны специальные тонкие приборы, а я простой рядовой хирург. И даже не ефрейтор. Но вот когда вскрывают череп пьяного, из него несет сивухой, как из бочки.

– Я сам знаю, чем от меня несет, – высокомерно выразился Коля. – И ты непростой солдат. То есть я твой солдат. Хоть я военный моряк, а ты сухопутный десантник… Я мертвый встану и приду. Ты понял? А ты…

Наших все не было. Доктор Рыжиков выдохом подавил приступ отвращения и поднес стакан ко рту. Коля скомандовал «внимание» невидимому оркестру. Поднес котлетку и глоточек пива для запития. Затаил дыхание. Доктор Петрович выждал еще секунду – мотопедисты не возникли. Дальше отступать было некуда. Он опрокинул стакан себе в рот и задохнулся.

Пришел в себя уже с котлетой во рту. Но она не мешала выдыхать синее пламя.

– А ты далеко не слабак, – похвалил Коля. – Одним духом. Виден мастер по полету. Смотри, я свое слово держу, как морской узел. Засасываю и… – Он сделал настолько мощный глоток, что чуть не проглотил и саму бутылку. Затем поставил ее в ряд, критически осмотрел свою братию и выдал всей стеклопосуде: – Слушай мою команду! Караул и оркестр – в помещение! Команде разойтись! На верхней палубе прибраться!

Снизу ответили радостным треском мотопедисты – теперь уже не меньше дюжины. Как будто они со всего города собирали подмогу доктору Рыжикову. Но это была жизнь, а не кино, поэтому подмога опоздала.

9

…Маша давно ждала под крейсером. Он увидел ее уже в свете неверных микрорайонных фонарей. К вечеру она подмерзла в своем зеленом максималистском платье. Лицо тоже казалось зеленым – не то от усталости, не то от отражения зеленых листьев.

– Маша! – вгляделся он. – Откуда вы, прелестное дитя? Как русалка из вод Комсомольского озера. А мы ваши котлеты ели. Такие вкусные, что и вам не оставили.

– Мне и не надо, – сказала Маша кротко. – Кушайте на здоровье, приятного вам аппетита.

– Спасибо, – сказал он учтиво. – Но лично я проел хозяйские харчи не даром. Он вылил все бутылки в унитаз. Своей рукой. А теперь спит как сурок. Когда проснется и начнет лизать вам руки, вы уж не вредничайте, не пилите… От этого все часто начинается сначала. Обещайте быть Аве Марией.

Доктор Рыжиков ждал похвалы. Но Аве Мария, которой он так красиво польстил, вдруг отвернулась и расплакалась.

– Ах, надоело! – вырвалось у нее из самой горькой глубины. – Все люди как люди, а тут то руки лижет, то свиньей хрюкает. Сколько мне к вам бегать как собачке?

Доктор Петрович, нейрохирург и десантник, повесил голову. Как действовать, он знал, а как утешать – не всегда. Когда-то от военных волнений и послевоенного недостатка витаминов он болел куриной слепотой. Но сейчас даже в зеленых сумерках видел, что русалка с тонкой шеей никак не потянет одна костистого и щетинистого Колю Козлова, который сначала вызвался носить ее на руках сам. Тут нужная не нежная и ласковая, а тертая и острая. Терявшая и находившая. Как, например, рыжая кошка Лариска. Или какой будет Валерия, когда заживут первые сердечные рубцы, а зажив, затвердеют и будут ему надежной защитой. Вот тогда она криво усмехаясь, вытащит из бутылки сколько хочешь таких Козловых и даже не заметит.

– Все мы немножко лошади, Маша, – вздохнул он о том, какие же это рубцы предстоит получить Валерии. – Вы, пока можете, бегайте. Пусть каждый бегает, пока может. Ведь вы пока можете, правда?

– Могу, – вздохнула и Маша.

– Ну вот… – На него что-то навалилось, как после шестичасовой операции со скусыванием многих толстых и крепких костей. – А в кино вы ходили? Как там Гамлет? Будет или не будет?

– Не знаю… – съежилась она. – Я никуда не пошла. Я тут простояла как дура…

10

Обоих вместе он увидел их уже утром. Доктор Коля Козлов перекуривал на окне в своей реанимационной караулке. Цвет лица у него был здоровый и бодрый, только немного скептичный. Ибо он наблюдал, как молодой собрат из практикантов надувал Таню. Таня возлежала на кушетке и глухо охала. Она была резиновая и служила для упражнений в искусственном дыхании.

– Да выкинь ты ей соску! – высокомерно советовал Коля. – Дуй рот в рот!

Практикант моргнул за толстыми очками.

– А на практике тоже рот в рот?

– А что такого? – с дьявольским весельем подтвердил Коля. – Вот попадется клевая чувиха, нацелуешься до смерти.

Аве Мария ответила ему тревожным взглядом от письменного столика, где что-то заполняла.

У доктора же Рыжикова от бодрого и свежего лица Коли Козлова заломило в затылке. Слишком самодовольный вид был у творения, над которым он бился все вчерашнее воскресенье, пожертвовав велосипедной прогулкой в лес, если можно так выразиться.

Затылку предстояло ломить еще неделю. Как минимум. А операция завтра. Сегодня Туркутюкова должны брить. С ним надо долго беседовать на ночь. Но это все пустяки по сравнению с тем, что доктор Коля Козлов мог бы сегодня вместо подготовки своей усыпальной бригады… В общем, продолжать. И что тут важнее – боль в затылке или Коля Козлов в рабочей форме, – не нам решать.

Вот он, не замечая доктора Петровича, со своим свежим и сильным, выспавшимся лицом соскочил с подоконника и продекламировал:

– В вознагражденье для тупицы был сладок поцелуй мертвицы!

– Как – мертвицы?! – резко отдернулся от куклы Тани практикант.

– А так, что он – это мертвец, а она – мертвица, – со всем добродушием, на какое был способен пояснил доктор Коля Козлов. – Если это вообще не гермафродит.

Практикант отдернулся от куклы еще раз.

11

Привычка перед операцией сидеть одному в дровяном сарае появилась еще тогда, когда дом был переполнен. То есть когда все были живы.

В честное наследство доктору Петровичу достались и этот дровяной сарай, и запущенный сад, и сам дом. Здесь и была контора садово-опытной станции, где работала мать, Елизавета Фроловна, селекционер-испытатель. В молодости она стажировалась у Мичурина и город Мичуринск всегда называла Козлов. «Когда мы ехали в Козлов…» Она ходила между своих яблонь, вишен и смородины решительным шагом неизменных резиновых сапог, в сером берете (любовь к беретам у доктора Петровича), с неизменной длинной довоенной папироской в зубах (его ненависть к курению), а вечером раскладывала по пакетам семена и писала письма своим французским, польским, шведским, люксембургским корреспондентам на их родных языках. Вернее, на международном садоводском сленге. Отец же, местный фельдшер Петр Терентьевич, пухнущий от водянки, сидел у окна, раскрытого в тот самый сад, и читал ей вслух диковато залистанный пухлый том «Будденброков», сменявшийся «Семьей Тибо», «Отверженными», «Жаном Кристофом», «Доктором Фаустусом». Он был большой любитель толстых книг. «Скажи-ка, Лиза! У нас в плену был немец, точь-в-точь как этот старик, который пишет про жизнь немецкого композитора Адриана Леверкюна, рассказанную его другом. В точности как этот самый друг. Он был у них вроде ефрейтором, но не из эсэсов, а простой. Воду носил, на кухне помогал, за продуктами ездил, охранникам бутылки выбрасывал… Его я никогда не видел с автоматом. Работает себе понемногу, а сам к охранникам в компанию не лезет. Вежливо так, но в сторону. И лицо такое, будто он думал вот это (опухший палец начинает водить по строчкам): «Смогут ли в будущем немцы о себе заявлять на каком бы то ни было поприще и участвовать в разговоре о судьбах человечества?» Вот видишь, немец, а стыдится. «…Немцы, десятки, сотни тысяч немцев, совершили преступления, от которых содрогается весь мир, и все, что жило на немецкой земле, отныне вызывает дрожь отвращения, служит примером беспросветного зла». Прямо не верится, что немец пишет. Особенно вот: «Каково будет принадлежать к народу, история которого несла в себе этот гнусный самообман, к народу… – вот! – к народу, который будет жить отрешенно от других народов, как евреи в гетто, ибо ярая ненависть, им пробужденная, не даст ему выйти из своей берлоги, к народу, который не смеет поднять глаза перед другими».