Писатель, возможно, и пользуется определенной моделью, сказал однажды Эрлинг, но так говорить опасно. Большинство людей не видят разницы между моделью и портретом. Мне, например, было бы стыдно и я оказался бы совершенно беспомощным, если бы мне когда-нибудь пришлось написать точный портрет, да это и невозможно. Все попытки, какие делались в этом направлении, грубы и глупы, детали еще можно отчасти передать верно, но и они не будут соответствовать шаблону, на который их нацепили. Образ получится недостоверным. Должен открыть тебе один секрет, Стейнгрим: люди, которые боятся позировать, как модели неприемлемы. Это стерильный материал, и для работы он не годится. В равной степени это относится и к тем, кто хотел бы увидеть свой портрет. И те и другие похожи на глупых девиц, которые досаждают киноактерам. Между прочим, того, кому его портрет кажется недостаточно глубоким, тоже нельзя использовать в качестве модели. Для модели подходит лишь тот, кто, глядя на свой портрет, пожмет плечами и скажет: Может, и похоже, но только это не я. Однако должен признаться, кое-кто из писателей неожиданно проговаривается, и тогда мы получаем крупицы необработанной, грубой правды.
Вот эти крупицы грубой, непереплавленной правды легко слетают у писателя с языка и висят, словно белье на веревке. Хотелось бы мне знать, часто ли Эрлинг умышленно развешивал их. Сам он говорит, что никогда этого не делал.
Писатель должен открыться и выложить миру все. Это не чиновник, который похож на свой тайный архив и очень горд своей маской, производящей впечатление лишь на тех, кого вообще не следует брать в расчет; лицо чиновника состоит из запертых ящиков, такие люди в большинстве своем рано стареют, отравленные хламом, от которого не в силах избавиться.
Я почти противоречу самому себе, но писатель выдает все, это в его природе, ему приходится говорить даже тогда, когда ему этого не хочется. Он не подходит на роль хранителя тайн, когда в стране идет война. Но, думаю, Эйвинд Брекке понимал, что в этом именно случае он может положиться на Эрлинга, на это у него были вполне конкретные причины. У Эрлинга был свой повод, побочный и, может быть, даже подлый, который заставил его хранить молчание. Эрлинг не пошел против своей природы. Просто что-то загнал в глубину».
Эрлинг отодвинул тетрадь Стейнгрима, откинулся на стуле и выглянул в окно. Он вспомнил свой разговор с Эйвиндом Брекке. Да, Стейнгрим оказался проницательным. Этим подлым, побочным поводом был мой патриотизм…
Брекке сидел по другую сторону узкого стола и смотрел на Эрлинга. Нет, нет, Вик, сказал он, это невозможно…
И холодно, однако не без сострадания во взгляде добавил: Нет, с такой женой, как ваша…
Эрлинг не мигая смотрел на него: Я предполагал вашу реакцию. Но если я скажу, что именно она побудила меня к этому? Побудила предпринять что-то, о чем бы она не имела ни малейшего понятия и не могла бы никому передать, разукрасив для интереса до неузнаваемости?
Брекке мельком взглянул на него. Правой рукой он смел со стола крошки в левую и снова бросил их на стол: Даже не знаю, нравится ли мне ваше объяснение, но, по-моему, оно весьма убедительно.
Эрлингу казалось, что Брекке еще раздумывает над этим, но тут мимо них прошли два человека. Узнайте их адреса и время встреч, сказал Брекке. И никогда ничего не записывайте без крайней нужды…
Мартин Лейре
«19 мая 1952 года. Последний раз я видел Мартина Лейре в ноябре 1943-го, — написал Стейнгрим. — На Кунгсгатан в Стокгольме, был густой туман и шел дождь. Серый, безнадежный, осенний день в северном городе, когда все словно сговорилось лишить людей радости. Было часов пять вечера, из освещенных витрин на мокрую улицу падал свет, и яркие лучи рассекали туман, как скальпель хирурга.