Для Эрлинга семейные отношения изменили свой характер, но по сути остались прежними. В разном возрасте на поверхности видны разные стороны одной и той же проблемы. Теперь уже много лет на поверхности лежало непонимание, которое всегда окружало Эрлинга и казалось ему наиболее существенным. Все детство и отрочество он, робкий и подавленный, жил среди людей, которые попирали логику, причинно-следственные связи, признание. Он и не знал тогда всех этих мудреных слов, но ведь нам и не требуется знать, что любовь называется любовью, а ненависть — ненавистью, нам это безразлично. Эрлинг вспомнил, как Густав однажды мылся дома на кухне, поставив таз с водой на табуретку. Вымывшись, он не глядя бросил полотенце, и оно упало в кастрюлю с молоком, стоявшую на кухонном столе. Бешенство Густава, вспыхнувшее из-за того, что мать поставила молоко именно туда, можно было сравнить разве что с приступом буйного помешательства. Несколько дней вся семья дрожала от страха перед ним. Мать плакала, просила прощения и обещала в другой раз закрывать кастрюлю крышкой, но Густав был неумолим.
Можно ли в таком поведении найти логику или нечто другое, дающее ему разумное объяснение? Эрлинг не находил. Ясно было одно: если Густав сталкивался с тем, что ему не нравилось, виноват в этом был кто угодно, только не он. Он не нападал, он лишь защищался от несправедливости. Военная машина неизбежно должна превратиться в вермахт. Картина поведения Густава была так ясна, что Эрлинга мутило. Если бы Густав одновременно с кем-то увидел на тротуаре десять эре, он ни за что не уступил бы другому эту находку. Я первый увидел эту монетку! — и он впал бы в праведный гнев из-за того, что кто-то, кроме него, хочет присвоить себе собственность, принадлежавшую третьему лицу.
Такое поведение можно описать очень подробно, но понятнее оно от этого не станет. Есть много неплохих по сути людей, которые упрямо собирают материалы о поведении человека и столь же упрямо называют это наукой. Эрлинг не питал уважения к психологам, занимавшимся проблемами поведения, он относился к ним как к людям, решившим почему-то коллекционировать примеры поведения вместо почтовых марок.
Эрлингу открыла Эльфрида, она не сразу узнала его, потому что не ожидала увидеть. На лице у нее мелькнуло замешательство, которое он хорошо знал. В давние дни, когда в задачу старшего брата входило учить младшего и внушать ему, что легкомыслие до добра не доведет, она всегда выступала на стороне Густава. Ты только посмотри на своего дедушку! — выпалила однажды Эльфрида. А что мне смотреть, ответил Эрлинг, я и так знаю, что у него нет рук! Похоже, что у тебя их тоже нет, поспешил на помощь жене Густав, и уж тут не имело никакого значения, есть ли у кого-то руки или нет.
Однако они никогда, даже Эрлинг, не произносили слов, которые могли бы привести к окончательному разрыву. Тот, кто понимал, что дело зашло слишком далеко, всегда пытался сгладить острые углы. Ни Густав, ни Эльфрида не наносили последнего удара: Ты знаешь, что можешь поступать по-своему, это твое дело, сам и будешь расплачиваться за свою глупость. Эрлинг же со своей стороны мог спросить Эльфриду, как ей нравится его новый галстук. Она не отталкивала протянутую ей руку и, внимательно посмотрев на галстук, говорила, что бывают галстуки и хуже.
Но то было в молодости, тогда им еще не было двадцати пяти. Когда Эрлинг стал приобретать известность, в Густаве проснулась настоящая ненависть. Он не принадлежал к числу добрых простачков, которые принимают без сопротивления даже то, чего не понимают. Сердце его было из камня. И Эрлинга он презирал совершенно искренне. Он считал его недотепой, не желавшим работать, как все люди, пьяницей и распутником, и было бы только справедливо, если б кто-нибудь написал об этом в газету. Вот тогда он запел бы по-иному и понял наконец, что такое жизнь. Эльфрида поддакивала мужу, она в этом разбиралась не лучше Густава, однако, если его не было рядом, в разговоре с соседками всегда вставляла словечко о своем знаменитом девере. Густав возмутился бы, узнав об этом; с каждым годом родство с Эрлингом ожесточало его все больше, и он лелеял заветную мечту, что в один прекрасный день Эрлинг придет к нему и признает все свои заблуждения. Ничего не изменилось и тогда, когда у обоих появились внуки — у Эрлинга, конечно, от незаконных детей, — что Густав в душе считал смягчающим вину обстоятельством, подтверждавшим, однако, его самые мрачные догадки. С откровенным презрением, без капли скрытой зависти он называл брата похотливым котом.