Выбрать главу

Дикке-дикке — дикк!

Эрлинг вошел в Старый Венхауг, где не было никого, кроме крыс и мышей, да еще жука-древоточца, который тикал в бревнах, отмеряя минуты жизни — дикке-дикке-дикк.

Это было во времена Фелисии

На другое утро Эрлинг стоял у окна и смотрел, как в Венхауге начинается новый день. Ложась накануне, он спросил себя, так ли уж сильно ему хочется проснуться опять? Теперь бы он этого не спросил.

Ночью он спал крепко, впервые за долгое время, и лучше, чем в прежние, хорошие времена. Его разбудил неприятный сон, но он отогнал его и заснул снова. Теперь этот сон отчетливо стоял у него перед глазами. Однажды он как-то случайно назвал имя Гюльнаре, и Фелисия сказала, что хотела бы встретиться с ним, когда ему было шестнадцать.

— Это тебе так только кажется. Вряд ли я бы тебе понравился, даже если забыть, что в то время тебя еще не было на свете.

— Я знаю, — серьезно сказала она. — Но неважно, сколько мне было бы лет и была ли я тогда вообще. Мое желание от этого меньше не стало.

Он знал, она хотела владеть всем, что принадлежало ему. Она не могла забыть испорченное начало их любви, которое уже нельзя было исправить. Его любовь досталась другой женщине. Не ей. Фелисия очень любила его. Однажды она сказала, что хотела бы быть его сестрой-близнецом и всю жизнь держать его за руку. Он никогда не говорил ей о Гюльнаре, ставшей впоследствии фру Кортсен, вернее, о Гюльнаре она узнала, но не о том, что фру Кортсен и была той самой Гюльнаре (хотя уверенности в этом у него не было). Эрлинг боялся того, что мог прочесть на лице Фелисии, узнай она, кого задела ее месть за смерть братьев.

В который раз он думал о том, какие обстоятельства порождают или обостряют вражду. Худосочная теория о том, что убийства, совершенные во время войны, должны выделяться в особую категорию, не имела никакой связи с действительностью. Бессмысленно было называть их политическими, они не подходили под это определение. Уничтожение предателей, проводившееся в Норвегии во время войны, нельзя было сравнить ни с чем известным раньше. Норвежцы защищали себя, находясь под властью гангстеров, и Эрлинг ни разу не слышал, чтобы кого-нибудь из этих убийц мучили сегодня угрызения совести. Он сам принадлежал к их числу. Тот, кто во время войны стрелял в предателей, действовал как солдат на войне. Ведь враг надсмеялся над международным правом и руками, обагренными кровью, бил себя в грудь и кричал о своем великодушии и благородстве. Средства выбирались в зависимости от конкретного случая. Все сводилось к простой арифметической задачке — тот или тот предатель будет нам стоить столько-то или столько-то жизней, если мы не лишим жизни его самого. Могилы предателей ни в ком не вызывали дрожи. Не было никаких дискуссий, на которых взявшиеся за оружие могли бы сказать своим обвинителям: вы не были на нашем месте, вы в это время гадали на кофейной гуще, служили врагу или, попрятавшись, как мыши, молчали, пока опасность не миновала, а вот тогда уже вы все накинулись на нас. Вы, залезшие от страха под кровать, когда погасло солнце, заявляете теперь, что мы жили не по той совести, которой, мол, следовали вы.

Все было перевернуто с ног на голову. Тысячи людей, словно рабы, были увезены из страны, другие тысячи были изгнаны из нее. А сколько тысяч было убито? Какую посмертную славу получили прежние рабы? Да никакой! Официальный призыв времен войны — Слава только предателям отечества! — теперь, похоже, становится реальностью. Прошло тринадцать лет, как Норвегия и Дания вновь обрели свободу, и кто же получил теперь слово? Слышим ли мы что-нибудь, кроме робких и злобных самооправданий тех, кто сидел дома и кусал ногти тогда, когда Север был поставлен перед выбором? Сперва стало безопасно говорить, на какую лошадь ты бы поставил, если бы вообще осмелился сделать ставку, потом оказалось выгодным примкнуть к скопищу людей с нечистой совестью, и наконец, не так уж мало людей достаточно ясно показывают теперь, чью сторону они в душе поддерживали в свое время. На таких не распространялся закон об интернировании, и не они числились в черных списках надсмотрщиков. Они физически не могли попасть туда.

Эрлинг отвлекся от горьких мыслей, увидев нового садовника, который прогуливался между теплицами и курил первую утреннюю трубку — трубку мира, — и снова подивился странному феномену по имени Тур Андерссен Хаукос. Однажды вечером тот пришел к Яну и сказал, что должен немедленно покинуть Венхауг, потому что здесь появилось привидение.

Тур Андерссен был не единственный, кто обнаружил его. Многим хотелось подольше оставаться в центре внимания, и они пытались привлечь к себе внимание с помощью привидения. Заявление Тура Андерссена могло бы принести ему вред, если б его алиби не было столь неуязвимым.