Выбрать главу

Федя вытаращил глаза. Леля фыркнула. Дмитрий Всеволодович громко и заразительно, с треском, захохотал. В этот момент Федина симпатия укрепилась. Его восхищала чужая способность испытывать и выражать эмоции бурно и непосредственно.

«Что это было, — ровно проговорила Анна. — Их напугала… компаративная культурология?»

«Нет, их русская… русская речь… напугала! — крикнул Дмитрий Всеволодович, хохоча. — Вы видали? Нет, ну видали?!»

Сквозь хохот он рассказал, что уже примечал эту семейку — в поезде, который возил лыжников, и на подъемнике, — и был убежден, что они тоже русские: точно, в поезде между собой эти трое общались по-русски!

«Я так и знала, — сказала Анна с упреком. — Ты им что-то такое выдал, как всегда…»

«Нет! Нет! Нет! — возмутился Белявский. — И близко не подходил! Они просто услышали русскую речь, им в падлу сидеть рядом с русскими; если русские — значит, плохой ресторан!..»

Белявский махнул хозяину, заказывая всем по пиву.

«Ну что за народ?! — булькая, еще сбиваясь на смех, продолжал Дмитрий Всеволодович, — в чем загадка? Почему любые какие-нибудь американцы, датчане, да кто угодно — радуются, когда встретят своих? чуть не обнимаются — да и обнимаются тоже — а русские друг от друга шарахаются, почему?!.»

Игрушечная обида — и все же обида, которая была им, всем вместе, нанесена, — и то оживление, в которое Дмитрий Всеволодович сразу же превратил эту обиду, — все эти быстрые общие переживания превратили сидящих за длинным столом из случайных соседей — почти в приятелей. Федору расхотелось прощаться. Выпили пива.

За пивом заговорили о «русской душе», о «загадке русской души» — и тут Федор произвел впечатление на новых знакомых. Уже много месяцев каждый день — и сегодня — и не далее как часа два назад — он занимался не чем иным, как — буквально! — загадкой русской души. И можно сказать, имел открытый доступ к этой загадке.

Научным руководителем Федора был Николя Хаас, профессор культурной антропологии… то есть антропологии национальной культуры… Федор немного запутался в терминах: название дисциплины, в которой блистал доктор Хаас, не имело точного русского перевода.

Если коротко пересказать Федину речь — теория доктора Хааса заключалась в следующем.

Чтобы понять национальный характер — не важно, русский, турецкий или швейцарский — т. е. именно чтобы понять «народную душу», «загадку народной души» — нужно было (по Хаасу) выслушать les recits libres («свободные повествования») подлинных «обладателей» или «носителей» этой самой «души», т. е. простых швейцарцев, или простых португальцев, или простых косоваров… Главное — с точки зрения д-ра Хааса — следовало организовать интервью таким образом, чтобы повествование (le recit) от начала и до конца оставалось «свободным» (libre). Ни в коем случае интервьюеру не дозволялось влиять на ход разговора: разрешено было лишь поощрять говорящего («дальше, дальше», «ах, как интересно»), а также — при соблюдении ряда строгих ограничений (с французской дотошностью перечисленных Хаасом) — задавать «уточняющие» или «проясняющие» вопросы. Le narrateur (повествователь) должен был рассказывать исключительно то, что хотел сам; как хотел; и сколько хотел.

Другим «пунктиком» доктора Хааса была нелюбовь к рассказчикам-горожанам, и особенно к горожанам с высшим образованием. Профессор решительно предпочитал людей «простых», выросших на земле — желательно в глухой деревне.

Когда доктор Хаас наконец получил правительственный грант на сбор полутысячи образцов «свободного нарратива» в Сербии, в Боснии, в Косове, в Турции и в России, Федор обрадовался, что его вот-вот отправят в командировку на родину — но выяснилось, что гораздо дешевле нанять интервьюеров на месте.

Вокруг новой — еще не написанной — книги Николя Хааса завязалась дискуссия; особенно живо обсуждались темы, связанные с иммиграцией, «интеграцией» и т. п. Многочисленные помощники и аспиранты профессора «расшифровывали» интервью — то есть записывали слово в слово десятки часов непрерывного говорения; переводили многие сотни страниц с турецкого, сербского и т. д. на французский; пытались прокомментировать множество иностранных «реалий».

Федору досталась большая часть русского урожая. Четвертый месяц он расшифровывал, переводил, комментировал ежедневно, по много часов, до головной боли и черных мух перед глазами.

Помимо растущей усталости, Федор столкнулся и с более важной помехой. Некоторые отечественные «реалии» он, естественно, помнил с детских и школьных лет. О чем-то способен был догадаться интуитивно. Очень многое находил в интернете. Но все-таки Федя вырос в московской «интеллигентной» семье, а с восемнадцати лет вовсе жил за границей: «реалии», фигурировавшие в «свободном повествовании» пожилых русских людей из деревни, были ему самому ничуть не понятнее, чем его швейцарским профессорам.