Вот вам яркий пример: достаточно было Шарлотте проявить неосторожность— что и случилось в первый же час после встречи в виттенбергской школе-и заикнуться о выпавших на ее долю невзгодах (Эти пешие переходы по разрушенному Берлину, бомбежки, блуждания!), как -Лисбет тотчас раздраженным тоном принялась расписывать собственные горести, стараясь перещеголять сестру. Затем обе стороны двинули в бой упрек, начинавшийся словами «ну всегда»: Ну всегда Шарлотте все плохо да мало, что младшая сестра нн сделай. Ну всегда эта Лисбет норовила за счет старшей сестры подольститься к матери. (Вальтер, их брат, был изначально вне конкуренции; вот и теперь он молча и бесстрастно наблюдал выпады сестер.) Дальше — больше: одна из них, разумеется безуспешно, попыталась заткнуть другой рот. В конце концов они, злющие, разошлись, упрямо вскинув голову, стуча каблуками, хлопая дверьми,
Вывало, «усишкина» бабуля, тихонько сидевшая в уголке н украдкой вытиравшая слезы, говорила в тишину: «Вот все леса уснули». И тогда дочери дружно набрасывались на нее. После ее смерти каждая из них твердила, что уделяла матери недостаточно внимания. А дядя Вальтер, который жил в Западном Берлине и наотрез отказывался ступить «за железный занавес», прислал венок. На ленте золотом было написано: «Любимой маме — последнее прости». Лисбет позволила себе осудить поступок брата. Наследства никакого не осталось. Плохонькая одежонка Августы Менцель частью отправилась в утиль, частью в Народную солидарность.
Вот и опять лето миновало. Шелест увядших тополевых листьев на балконе, щемящий звук, при всей любви к осени. Итак, этой осенью — думаешь ты и тотчас добавляешь, как Шарлотта: тьфу-тьфу, чтоб не сгла-зить — твоя повесть подойдет к концу. Заблуждение, как выяснится. Шарлотта постучала бы по дереву или себе по лбу. 1974 год. Шестая осень с ее смерти. А смерть эта была решенным делом, когда она отдала тебе книги и маленький транзистор, принесенный тобою в больницу, и сказала не терпящим возражений тоном: Есть вещи поважнее. Отныне она занималась лишь собой.
Осень — она одну за другой показывает все наши слабости и неумолимей иных времен года предъявляет нам сеть опутавших нас привычек. Вы начинаете задаваться вопросом, сколько же всякого-разного вам никогда не узнать, ибо вы к этому не расположены. Едва возникают такие разговоры, Ленка отодвигает стул и уходит из-за стола. Она не выносит родительских рассуждений о старости, а тем самым выдает, что и ей тоже в старении видится ущербность. Только она не желает понять, что ущербность прогрессирует и тогда, когда ее не принимают к сведению. Неужели вы вправду умудряетесь до тонкости обдумать все на свете? — спрашивает она. А не лучше ли живется таким, кто «не берут этого в голову», то есть большинству. И стоит ли их вообще трогать.
Шарлотте Йордан было столько же лет, сколько тебе сейчас, когда она вместе с детьми и родителями въехала в одну из комнат трактира в Грюнхайде, что под Науэном. Она безусловно вполне отдавала себе отчет, что в ближайшие месяцы смерть будет косить людей направо и налево. И твердо решила: Моих детей я уберегу. Выращу, поставлю на ноги. Так она и сделала, всю жизнь этому посвятила.
О чем ты плачешь? Наверное, это осень, немощная осень виновата, если одна-единственная стихотворная строчка, которую ты читаешь, стоя у окна, доводит тебя до слез: «О братья-герои, в изгнанье!» Затуманенным взором глядишь ты на желтые листья тополя; береза еще держится, еще зеленеет, «Нет ни чистого света, / ни тени в воспоминаньях». Неруда, поэт, которого нет в живых одну осень, одну зиму, одну весну и одно лето. «До полок пустых /сквозь разбитые двери ветер добрался/ и вихрем вскружил забвения очи».
Но плачешь ты не о нем. Ты плачешь обо всем, что однажды будет забыто—не после тебя и не вместе с тобою, а при тебе, тобою же самой. О том, что блекнут, рушатся большие надежды. И мало-помалу, но неудержимо меркнет очарование, возвышавшее до сих пор предметы и людей и отнимаемое у них старением. Плачешь о спаде увлеченности, рожденной азартом и дарящей нам правду, реальность, полноту жизни. О том, что слабеет любопытство, И убывает способность к любви. И портится зрение. И подавляются самые пылкие мечты. И задыхаются неистовые чаяния. Плачешь, ибо отрекаешься от отчаяния и непокорства. Ибо тускнеет радость. Пропадает способность удивляться. Скудеют вкус и обоняние, а еще — как ни фантастично это звучит—неизбежно гаснет вожделение. И в конце концов — признание через силу — ты плачешь о том, что пропадает желанье работать. Бабье лето.