Выбрать главу

Ужас не отпускал несколько часов после вынужденного пробуждения. Средоточием его была секунда, когда ты в мыслях подсказала мучителям, как им добиться цели —заставить немого писать. А ты, оцепеневшая, обреченная на роль наблюдателя, стояла рядом и не могла сдвинуться с места, не могла прийти на помощь страдальцу.

Ты бы много дала, чтобы забыть этот сон.

Был в одном из немецких концентрационных лагерей эсэсовец по фамилии Богер, который изобрел пыточный инструмент, получивший впоследствии название «качели Богера». Наверное, надо было ожидать, что эта писательская работа вывернет наверх самые нижние пласты. Наверное, жить в наше время и не стать совиновным — выше человеческих сил. Люди двадцатого века, говорит один знаменитый итальянец, злы на самих себя и друг на друга, ибо доказали, что способны жить при диктатурах. Но где начинается распроклятая обязанность хрониста, который вольно или невольно является наблюдателем, иначе бы он не писал, а сражался или погиб, — и где кончается его распроклятое право?

Где времена, когда брюзгливые заклинатели прошедшего могли внушить себе и другим, что они-то и распоряжаются справедливостью. О эти страшные времена, когда пишущий мог браться за описание чужих ран, только предъявив собственную рану, нанесенную несправедливостью!

Если б оказалось правдой, что последняя рукопись покойного Пабло Неруды украдена, никто на свете ничем не сумел бы возместить утрату. И вот право в такой день, как этот, заполнить строчками чистый белый лист становится вдруг обязанностью, которая сильнее любого другого нравственного императива.

Даже если придется вновь заговорить о таких вещах, о которых как будто бы все уже сказано и ряды соответствующих книг в библиотеках измеряются уже не метрами, а километрами. Тем не менее война по сию пору не принадлежит к числу предметов ясных и достаточно обсужденных. Мы условились насчет определенного образа войны, насчет определенного стиля, в котором положено писать о войне или предавать ее анафеме, но во всем этом чувствуется умолчание, стремление обойти некие моменты, снова и снова потрясающие душу. Поляк Казимеж Брандыс, которого ты цитируешь без кавычек, говорит еще и о том, что война ведет к ужасным, безумным изменениям обстоятельств.

Вскрывает нутро.

Но и отсутствие ужасных, безумных изменений способно разочаровать. Все быстрее, все громче галдеж: Данциг[41] Польский коридор! Фольксдойчи[42]! Гибель! Жизненное пространство! — как и следовало ожидать, для Нелли эти крики слились в один, выплеснувшись яростным воплем: Радиостанция Гляйвиц[43]! Вестерплатте[44]! — и фразой: «Не нынче завтpa откроем ответный огонь». От этих слов сердце взлетало вверх и снова падало, будто оно — теннисный мячик и одна-единственная фраза фюрера способна заставить его скакать.

Учитель истории Гассман (Нелли перешла в первый класс второй ступени) явился на урок в коричневом мундире и изрек: Вот фразы, какими глаголют сами железные уста истории. Штудиенрат Гассман облек Нел-лины ощущения в слова, но умолчал о том, не разочаровало ли в глубине души и его, что этой осенью так долго стоит хорошая погода (она продержится всю польскую кампанию). Не предпочел ли бы и он, чтобы жизнь — раз уж идет война — все время напоминала этакую экстренную сводку, и ни капельки бы не пожалел о нарушении будничного хода вещей?

Нелли пристрастилась к шумихе.

Вероятно, ликованию на Зельдинерштрассе, когда части городского гарнизона выступили из казарм имени Вальтера Флекса, не мешало бы быть и погромче, но следует учесть, что заселена эта улица была слабо. И не только Нелли и Шарлотта Йордан бросали пачки сигарет в кузова военных машин, где плечом к плечу сидели солдаты, как по ниточке выровняв дула карабинов на уровне носа,—другие обитатели Зольдинерштрассе тоже высыпали на улицу, в большинстве люди, у которых с августа четырнадцатого года сохранилось впечатление, будто войны начинаются с раздачи осенних букетиков уходящим на фронт войскам. А что было написано на бортах грузовиков? «Встретимся на рождество!»—вот что. Читать было приятно.

По части техники информации тогдашняя эпоха находилась на низкой ступени развития. Ныне в эфир идут буквально самые первые живые картины с любого театра военных действий — даже из Чили, где хунта, конечно же, следом за чрезвычайным законодательством ввела цензуру. Тайком отснятые киноленты теряют профессионализм, кадры расплывчаты, смазаны, прыгают. Оператор снимает на пленку собственного убийцу, человека, который целится в него из ружья. Вместе с ним самим камера шатается, падает, изображение гаснет. Потом — скрюченные трупы на обочине пыльной дороги, по которой — мимо трупов, между ними — шагают люди, даже на них не глядя.