Так проходят дни жизни в Риме. Их трудно считать, и они текут легкой чередой, образуя недели, месяцы, годы. Какая убаюкивающая сила должна быть в этой жизни, оправдывающейся одним скользящим впечатлением, мелькнувшим образом, — утренним силуэтом Сорактэ, увиденным с Понте Маргерита, трепещущими в полуденном свете очертаниями ряда далеких пиний за виллой Памфили. С каждым таким видением странным образом крепнут нити, привязывающие нашу судьбу к судьбе этого удивительного города. Интерес к Риму не слабеет никогда, и нет пределов для внимания, устремленного к мельчайшим чертам и подробностям его облика. Чувствами, которые он внушает, нельзя насладиться досыта. «Чтобы подняться на высоту этих чувств, — пишет Стендаль, — надо долго любить и знать Рим. Юноша, который никогда еще не встречался с несчастием, не поймет их». И в другом месте своих «Прогулок по Риму» он называет радость, которую дает испытывать Рим, «грустной радостью меланхолических сердец». Рим дорог тем, что в нем так прекрасно и так печально. Здесь все проникнуто важным раздумьем свершения, свободным от утомляющей суеты действия. Формы жизни найдены и много раз повторены в веках. Материальное значение вещей изжито, освобождена их духовная сущность. Все, на чем останавливается здесь взор, — гробницы, но так долго обитала здесь смерть, что этот старейший и царственнейший из ее домов стал, наконец, самим домом бессмертия.
Так проходят дни, и вот наступает день разлуки с Римом. «Когда приблизился мой отъезд, — писал Гете, — я стал испытывать особенного рода горе. Когда без всякой надежды на возвращение приходится расставаться с этой столицей мира, гражданином которой удалось быть на некоторое время, тогда в душе поднимается чувство, не находящее слов для выражения. Никто не может понять его, если не испытал его сам». Чтобы осталась надежда еще раз увидеть Рим, надо проститься с ним по старинному обычаю путешественников — бросить монету в фонтан Треви и напиться оттуда воды. Никогда маленькая площадь Треви не кажется такой прекрасной и оживленной, как в этот последний вечер. Солнце уже садится; отряд карабинеров возвращается с музыкой из караула на Квиринале, и сопровождающая его толпа любопытных смешивается с толпой, выходящей после вечерней службы из церкви Санти-Винченцо Анастазо. Из ее открытых дверей пахнет ладаном, воском и цветами, в темной ее глубине видны горящие перед алтарем свечи. В последний раз взгляд обращается к ее элегантным тройным колоннам, каменным гирляндам и волютам барокко. Безмерно счастливым хочется назвать в эту минуту римский люд, заполняющий площадь, ибо ничто не мешает ему жить под этим небом Рима. Взор тонет в его вечерней синеве, которая кажется еще более глубокой рядом с пылающим в рассеянном свете красным домом, направо от фонтана. Только в Риме и Венеции встречаются дома, окрашенные так сильно и нежно. Вместе с наступающей темнотой толпа понемногу растекается по узким улицам, ведущим к Корсо или Квириналу. Появляется небольшое общество молодых иностранок, пришедших совершить тот же обряд расставания с Римом. Они смеются и бросают уже невидимые в темноте монеты. А затем наступает и наша очередь. Мы спускаемся к бассейну; близкий отсюда гул каскадов кажется прощальным, и водяная пыль, оседающая на лице, вызывает легкую дрожь. Какие-то человеческие существа, расположившиеся на ночлег в нишах ограды, копошатся там смутно; их голоса похожи на трубный и хриплый голос тритонов. Серебряная монета блестит на миг и исчезает под черной поверхностью. Зачерпнутая рукой из боковой струи вода успевает омочить губы, вкус ее свеж и сладок. Когда мы выходим на площадь, мне видно в желтом свете, льющемся из окон остерии, как печально твое лицо, милый друг, как даже воды Треви, сулящие скорое возвращение, не успокоили тоски от этой разлуки с Римом, — тоски, которая будет преследовать повсюду вдали от Рима.
Античное
Проезд вокруг стен собора Святого Петра, ведущий к садам Ватикана и к Бельведеру, является большую часть дня одним из самых тихих мест в Риме. В послеполуденные часы здесь можно встретить разве только быстро пробегающего священника в блестящей черной шляпе или процессию молодых семинаристов, нарушающих тишину пьяцца делла Сагрестия топотом своих казенных башмаков. Они проходят, и площадь снова погружается в дремоту, безлюдная, нагретая солнцем, прислушивающаяся сквозь одолевающий ее сон к говору тонкой струи, льющейся в почерневший саркофаг.