Можно только мечтать, что когда-нибудь все найденные на Форуме и Палатине рельефы и статуи вернутся сюда из музеев Рима и Неаполя. Когда-нибудь люди поймут, что для античного лучше честное умирание от времени и от руки природы, чем летаргический сон в музее. Пока же едва ли не самый верный подход к античному дают такие второстепенные римские музеи, как маленький музей, подаренный городу сенатором Баракко, или как обильный рельефами и фрагментами Латеран. В собрании Баракко можно узнать, сколь чистой эстетической радости приносит небольшая коллекция античных вещей, составленная «для себя», с тонким вкусом и выбором. При ограниченном числе предметов каждый из них приобретает свое отдельное существование. Здесь только начинаешь понимать то драгоценное, что влито в каждый обломок древних искусств — в эти ассирийские и египетские барельефы, кипрские статуэтки, отбитые головы, заставляющие мечтать о Скопасе, в этого аттического гермафродита и в этих александрийских менад. В глубокой артистичности античного искусства — вечная школа всякой изощренности глаза и осязания, всякого истинного любительства.
В Латеранском музее, в его бесчисленных рельефах нам открывается что-то из искусства, обитавшего в дворах и комнатах античного дома. Здесь много небольших домашних алтарей, урн, сохранявших прах предков, ваз и канделябров, подножий, саркофагов, терм, частых фонтанов и колодцев. Самые интересные вакхические рельефы можно видеть именно в этом музее. Они так настойчиво повторяются на погребальных урнах и на жертвенниках, на источниках света и на хранилищах воды, что, по-видимому, было когда-то время, которое особенно любило воплощать все страсти и движения жизни перед лицом божества в ритуальной и ритмической пляске менад вокруг неподвижного Диониса. Таинственным образом это неистовство женщин и опьянение сатиров, и даже ярость пантер, и кровь разрубленного козленка приводят душу к просветлению, к умиротворенности. Та религия не сторонилась от природных сил, заставляющих страстно изгибаться тело, льющих дождем виноградный сок и сжимающих в руке нож, занесенный для убийства. Она умела преодолевать их и даже заставляла их служить себе. В вакхической жертве была своя полнота и действительность искупления. От изображения ее на нас веет до сих пор настоящим и глубоким отдыхом.
Чаще всего обращались к этой теме эллинистический мир — Александрия и наученный ею Рим в век Августа. Искусством этой эпохи полны римские музеи, и не всегда может быть оправдано беглое внимание к нему, выказываемое путешественником в его поисках чистой Греции. Не вполне искренно отрицание его людьми нашего времени, обнаруживающего так много черт нового александризма. Кроме того, ведь это искусство скорее «дома» в Риме, чем какое-либо другое. Даже скульптуры архаической и классической Греции встречаются здесь лишь благодаря александризму какого-нибудь римского собирателя века Юлиев и Флавиев. Вакхические же и бытовые рельефы, украшавшие римские дома, были сделаны руками тех греков, без которых нельзя представить себе эллинистический Рим Августа и его преемников. По некоторым вещам эпохи можно видеть, как велики еще были ресурсы созданного ею искусства. Глубочайшая утонченность ее вкуса видна в ее наклонности к архаизированию, — к соединению древней чистоты и свежести форм с обостренным чувством материала, огромной любовью к мастерству и сознательным усложнением темы. В этом вся прелесть так называемых неоаттических рельефов. Великолепный пример их в Риме — менада с круглого колодца, путеала, найденная на месте садов Мецената и помещенная в новом Капитолийском музее. Она ничего не утратила из бьющей ключом архаической энергии. Лишь особая намеренность и очень заметная нервность, с которой трактованы волны ее одежд, говорит о ее принадлежности к более позднему, только архаизирующему веку. Искусство рельефа доведено здесь до полного совершенства; ни Донателло, ни Агостино ди Дуччио ни разу не достигали такой блестящей победы над мрамором, такой безупречной красоты сложнейших линий.